Пришла печальная весть: скончался историк и искусствовед, общественный деятель и культуролог Леонид Баткин (1932–2016). Уволенный из Харьковского государственного университета в 1967 году «за пропаганду формализма и чистого искусства», Баткин, помимо прочего, всю жизнь занимался исследованием Ренессанса. Книга его о Леонардо да Винчи была не только переведена на итальянский (1989) и вышла в Италии раньше, чем в СССР (1990), но и удостоилась Премии по культуре Совета министров Итальянской Республики. Как известно, итальянцы крайне трепетно относятся к своему искусству, и то, что работа Леонида Михайловича оказалась известной на родине Леонардо, — косвенный, но важный знак фундаментальности его штудий и общего культурного бэкграунда, имевших, по словам Сергея Аверинцева, «сакральный характер».
Вот и другие книги Леонида Баткина (например, о Данте или о Бродском, о Блаженном Августине или о Жан-Жаке Руссо) стали важнейшими черточками отечественного культурного пейзажа, а его многолетнее преподавание сперва в Московском государственном историко-архивном институте, а с начала 1990-х в Российском государственном гуманитарном университете сформировало целое поколение интеллектуально независимых студентов.
Визуальные искусства для Леонида Михайловича были неотделимы от литературных. В орбиту его научных и писательских интересов попадали не только европейские художники, мыслители и гуманисты, но и самая жгучая современность. Достаточно сказать, что в советские годы Леонид Баткин заступался за Александра Солженицына и Андрея Сахарова, был участником неподцензурного литературного альманаха «Метрополь» (1979), одним из руководителей клуба «Московская трибуна» (1988–1991), участвовал в работе движения «Демократическая Россия» (1990–1992). Моральный авторитет его был и остается безупречным.
Сегодня мы вспоминаем Леонида Михайловича подборкой дневниковых записей прозаика и эссеиста Марка Харитонова. Все они вошли в его книгу «Стенография конца века» («Новое литературное обозрение», 2002) и показывают удивительную включенность Баткина в то, что принято называть злобой дня. Кажется, она у нас до сих пор совсем не изменилась.
Фрагменты публикуются в авторской редакции.
14.04.80 Заехал к Баткину. Читал заключительную главу из его «Леонардо». Разговоры о Возрождении, которое вдруг оказалось в центре современных споров. Конкретный повод — рецензия П. Гайденко на книгу Лосева.
Мысль: титанизм людей Возрождения безнравствен, потому что они хотели опираться только на самих себя, на человека — не исходили из ценностей, которые выше человека, вне его. Лосев употребил слово «коллективные» ценности, читать это надо как «соборные».
Пиама Гайденко, как и ее муж Давыдов, принадлежит к числу «нравственников», т.е. людей, которые считают, что в основе всех оценок должны лежать нравственные понятия, ценности; но что нравственность во все времена разная, кажется им неверным. За это многие упрекают и Бахтина: почему он призывает относиться к Рабле, к Средневековью с нравственными мерками тогдашней эпохи, а не сегодняшней?
Как бы ни мыслил человек того времени, сегодня мы вправе и должны оценивать прошлое по своим меркам. Складывается широкий круг однотипно мыслящих людей (хотя между собой они как будто не имеют ничего общего): тут и Аверинцев, и Палиевский с Кожиновым, и Солженицын с Максимовым. Их объединяет неприятие XX века, неприятие модернизма, консерватизм (широко понимаемый), стремление найти опору в ценностях, данных раз и навсегда.
Можно говорить и о неприятии сов. власти; но парадокс в том, что власть это вполне устраивает, потому что она давно утратила свою революционность, и ей нужны охранительные тенденции, консервативные, в то время как открытый подход к культуре предполагает культурное творчество, движение в неизвестном и не заданном заранее направлении. Он предполагает широту оценок, стремление не осудить и не заклеймить, а понять. Принцип диалога в культуре предполагает плюрализм в политике.
18.09.81 …Поехал к Баткину. Его, оказывается, в августе вызывали для беседы на Лубянку. Разговор касался «Метрополя»...
Говорили о публикациях. Ему ничего не светит. Он удивляется моей «стойкости»; пояснил: я не пытаюсь передать рукописи на Запад.
«Рукописи все-таки горят, что бы ни говорил Булгаков. А книги остаются. Я не хочу преувеличивать свою болезнь, но все-таки она мне напомнила, что все может оборваться. Я потерплю еще год-другой, потом буду искать способ напечататься».
Я передал ему слова Комы (Вячеслава Всеволодовича Иванова. — TANR) о возможном существовании людей, пишущих не для современников, а для более далеких потомков.
«Я этого не понимаю, — сказал он. — Во-первых, я пишу в какой-то мере для самого себя. Во-вторых, я все-таки связан со временем и имею в виду какого-то читателя».
Говорил о новой работе («Медичи»), которую отчасти считает лучшей полемикой с Аверинцевым. Аверинцев, по его убеждению, сейчас на ложном пути, он не столько открывает, извлекает неизвестную истину из текстов, сколько подыскивает в них доказательства своей заранее известной мысли. И для этого он идет даже на очевидные натяжки, подмены.
Направление у него — вполне идеологическое, консервативное: культура — это не вечно меняющееся, всегда неожиданное, а нечто постоянное, устойчивое, неизменное...
29.06.82 ...Позвонил Баткину, которому сегодня 50 лет, он долго рассуждал со мной о необходимости для человека печататься, иметь отклик.
«Чтобы принять следующую порцию пищи, человеку нужно все-таки опростаться, простите за раблезианское сравнение. Жить в состоянии невесомости противоестественно, это даже не та невесомость, которую испытываешь, плавая в воде: то все-таки среда. А тут какая-то космическая невесомость, в безвоздушном пространстве. <Владимир> Библер называет это шизофренией. Он еще обладает свойством, которого я, к счастью, лишен: без конца переделывает написанное. Пока оно от тебя не оторвалось, не отброшено, то о нем думаешь, не можешь от него избавиться. Так произошло с его книгой о Канте, которая, конечно, не напечатана и, наверно, не будет напечатана, потому что она толстая, непонятная и никому не нужна. Но когда зашла речь о том, чтобы ее отдать через ВОАП куда-то на перевод, он спохватился: эта работа написана три года назад, там много надо переделать. Так до сих пор и не отдал».
Вспомнил об О.М.Фрейденберг, после смерти которой остался сундучок работ, все они были пронумерованы, расположены в строгом порядке и совершенно готовы к изданию. «Это подвигло меня предпринять действие, которое может показаться смешным: я принялся за составление плана своего 4-томного собрания сочинений, 4 тома по 20 листов, и вижу в этой работе смысл...»
09.11.82 ...Заехал к Баткину. Он мрачен, хорошего впереди не видит, но хочет, чтобы что-нибудь произошло.
— Еду утром в переполненном автобусе. Все стиснуты, и в этой тесноте идет бредовый разговор. Какой-то мужчина объясняет другому, что лучше бы пройти пешком одну остановку, а там проще сесть, там многие выходят. А тот ему отвечает: «Я не могу пешком, я опоздаю». Все это повторяется по несколько раз, они говорят, как будто не слышат друг друга; но это можно опустить. На каком-то витке разговор трогается дальше. «Я не могу пешком, — очередной раз бубнит тот, — я опоздаю». — «Не опоздаете. У нас никто не опаздывает». — «Ну, нет, иногда опаздывают, — встревает вдруг кто-то третий. — Вот, коммунизм обещали к 70-му году, да опаздывают». — «Не к 70-му, а к 80-му», — вступает четвертый. И абсурд обретает новый поворот. «Нет, к 70-му, я помню, как Хрущев говорил». — «Я Хрущева читал не хуже вас. К 80-му». Тут я счел нужным вмешаться: «Действительно к 80-му, так что опоздание не такое уж значительное».
Надо при этом иметь в виду тесноту, сдавливающую грудь и делающую голоса хриплыми, полузадушенными.
А однажды я возвращался домой в почти пустом автобусе, можно было сесть. Я огляделся на лица сидевших: обычные советские лица, усталые, тупые, оскопленные. И вдруг мне стало страшно. Это может показаться романтическим преувеличением, но мне стало страшно, что среди этих лиц я проживу всю свою жизнь и никуда не вырвусь.
Миша (сын) однажды сказал мне: «Я ненавижу этот народ». Я, конечно, поправил: «Ты хочешь сказать, что ненавидишь режим, систему, власть». Но он настаивал: «Я ненавижу этот народ». И когда я попробовал оспорить его, он положил меня на лопатки. «Народ — учителя, которые меня травят, ученики, с которыми я учусь, толпа в автобусе, продавцы в магазине. Все они — это и есть народ, который я ненавижу».
Мы все сетуем, что уничтожена культура, раздавлена интеллигенция. Но все гораздо страшней: уничтожен народ, и его возродить гораздо трудней, чем интеллигенцию.
Я задал ему вопрос, занимавший меня после чтения переписки Пастернака с Фрейденберг (о которой мы тоже говорили): как ему кажется, какое время было хуже, наше или их? (Если отвлечься от того, что их время было более кровожадным и можно было просто погибнуть с большей вероятностью, чем сейчас.) Он, подумав, сказал:
— Тогда было в чем-то проще. Было ясно, что ты живешь в сталинском концлагере, в аду, — но он не мог продолжаться бесконечно. Ясно было, что он так или иначе должен когда-то кончиться. Ужасней жить в болоте, зная, что это может продолжаться всю жизнь... Говорят: мы еще пожалеем Брежнева. Нет, я хочу перемен. Что угодно, к лучшему или худшему, только бы не продолжалось это зловоние.
О Польше:
— Это развитие мне кажется необратимым. Народ приобрел опыт, который забыть нельзя уже нынешним 15-летним. Там сохранился рабочий класс, крестьянство, интеллигенция. То, чего не осталось у нас. Там выработались структуры и методы борьбы — это уже после десятилетий подчинения Сов. Союзу. Нет, это начало поворотного пункта истории. Хотя поворот может длиться дольше, чем мы проживем.
10.04.85 …Навестил в больнице Баткина. Ему существенно легче, уже разрешили ходить по ступенькам, он, конечно, превосходит разрешенную ему норму в несколько раз. Выглядит внешне плохо, как-то обрюзг, располнел, несмотря на довольно жесткую диету, но в разговоре, как всегда, бодр, умен, энергичен. Говорил почти все эти полтора часа, и с удовольствием.
О своей работе: размышления о личности в связи с Макиавелли. Он считает личность приобретением Нового времени, тогда как его оппоненты, от Библера до Гуревича, считают, что можно говорить о личности и в Античности, и в Средние века.
На мой вопрос, нельзя ли просто условиться о терминах, он сказал, что это сделает принципиально невозможным понимание культуры. «Можно говорить, что в Средние века были профсоюзы, только они назывались цехи». — «Но и сейчас есть профсоюзы у нас, есть во Франции». — «Это хороший пример, — согласился он. — Но в том-то и дело, у нас нет профсоюзов, и не понимать этого опасно».
О Натане Эйдельмане, работу о Пушкине-историке которого он сейчас читает. «Я написал ему большое письмо по поводу прошлой книги о Карамзине, он мне потом позвонил, и я почувствовал, что он просто не хочет обсуждать. Пропадает подлинный трагизм и противоречивость Пушкина.
Да, он лучше и раньше декабристов увидел, что Россия внутренне еще не готова к революционным переменам, но делать из этого вывод, что правильней и спокойней сидеть, не рыпаться, ждать, пока за несколько столетий Россия дозреет? Мы и сейчас ждем. Как можно писать о Пушкине-историке и упустить тему „Пушкин и Чаадаев“? Ведь Чаадаев тоже был не совсем не прав, и фраза: догадал меня Бог родиться в России с умом и талантом — многого стоит. Гоголь эту фразу произнести не мог, потому что он не был европейцем.
Пушкин был первый и наиболее полный в России европеец, хоть и был невыездной. Даже Тургенев, проживший за границей большую часть жизни, не был таким европейцем. Та „всемирная отзывчивость“, о которой говорил Достоевский, это и есть европеизм. Европа все могла принять и усвоить, от японского рисунка и буддизма до африканской пластики. (Я добавил: еще в XVIII веке она начала усваивать арабский Восток и Индию.) Как можно писать о Пушкине-историке и обойти тему „Путешествие из Москвы в Петербург“? Ужасная статья. Если русский крестьянин на самом деле живет настолько лучше французского, почему было восстание Пугачева? Ведь Пушкина история интересовала не сама по себе, только в связи с политикой. Он думал о России, о ее судьбе, будущем, отсюда его интерес и к Петру, и к Пугачеву».
О религии. Можно ли считать религией тот «интерес и вкус к вечному и бесконечному», как выражался Шлейермахер? Или то, что имел в виду Эйнштейн, говоря о «боге Спинозы»? Баткин ответил, что нет. Религия — определенная система взглядов, включающая и конфессиональный комплекс. То, о чем говорю я, он назвал философией. (Но философия бывает разная, например, прагматизм, где эта тематика вообще не играет роли.) «Ницше, видимо, прав, сказав: Бог умер, и мы, выражаясь словами Камю, живем теперь без хозяина...»
24.01.87 …Позвонил Баткину. Он оказался болен. Долго говорил со мной. О политических новостях, публикациях. Интересно размышлял о культурной жизни. О Пушкине, которого превращают теперь в памятник, неживой.
«Ему это не повредит, но нам повредит». На темы Непомнящего. Я спросил: «А может, массам нужно именно это?» — «Каким массам? — ответил он. — Массы вовсе не интересуются Пушкиным. Это предназначено для довольно узкого литературного круга, для таких, как мы с вами. Но почему это должно быть на таком уровне?»
«Я не против иерархии, но иерархии, которую устанавливает каждый для себя сам, а не данной заранее».
Об отношении к культурным памятникам. Показатель нашей неспособности жить в культуре, нашей незрелости — предложение <Андрея> Вознесенского построить Сухареву башню (как и предложение построить храм Христа Спасителя на месте бассейна и т.п.).
«Это и есть нецивилизованное отношение к культуре: будто можно древние памятники построить заново, из нового материала. Можно построить новое Шахматово Блока и новое Михайловское Пушкина. Почему бы не подать идею римлянам: построить новый Колизей? Они живут среди своих памятников как в живой среде, ходят мимо них, мочатся на них, вовсе не молятся — это действительно их культура. Показатель культуры — способность построить рядом со старой церковью новый памятник архитектуры. Почему-то никто не пишет о том, что у нас нет новых действительно выдающихся проектов. В конкурсе на здание Дворца Советов участвовали выдающиеся архитекторы. Но Корбюзье показали уже расчищенную площадку: он никогда не согласился бы строить на месте снесенного храма Христа Спасителя (если бы ему это предложили). Культура означает новое творчество. Перестать разрушать старые церкви — это значит покончить с варварством, с вандализмом, но еще не культура. И желание строить „старые памятники“ из новых камней — показатель нашей некультурности».
(Моими словами: культура предполагает реставрацию, но не имитацию.)