На выставке Аркадия Петрова «Без любви нет счастья» в галерее Artstory видно, как художник на протяжении десятилетий работает по-разному, но в сущности не меняется, оставаясь верным энергичному китчу, юмору, лиризму и своим всегда странным персонажам.
Не хотите ли что-нибудь рассказать о своей выставке?
Я выставкой уже все сказал. Но всегда у людей возникают какие-то вопросы. Ну, я готов на них ответить.
На ваших картинах почти везде есть слова. Они важны или это просто декоративный элемент?
Я всегда говорю, что не управляю процессом. Хочу одно сделать, а начинаю — и делаю то, чего не хотел, что-то происходит помимо моей воли. А по поводу надписей… Часть их появилась в моей жизни, потому что место, где я родился… В общем-то, жил я на краю света.
Вы жили в шахтерском поселке в Донбассе. Но это не край света.
Это край света.
Это почти середина Европы, вообще-то.
Нет, это край света, понимаете. Там ничего не было: ни театров, ни зелени, — только шахты и пыль. Например, я всегда хотел рисовать, но там не было ни одного человека, кто мог бы как-то мне в этом помочь. Там были жулики, цыгане, бандитские разборки, дикая, невероятная нищета. Это после войны было как раз. И вот праздником, театром, светочем для населения был базар. Туда женщины надевали лучшие свои платья, потому что их больше некуда было надеть. Базар — вот это была радость.
Да, у меня много надписей, особенно «Ремонт обуви». То, что запало в душу в детстве, до сих пор во мне живет и волнует. И потом из надписей у меня возникает вязь — мне уже неинтересно, что именно там написано, но все равно смысл в этих надписях есть. Еще, наверное, надпись для меня играет какую-то контрастную роль, она как бы является противопоставлением изображению.
Конфликт слова и изображения?
Совершенно верно, это конфликт, борьба, от этого искры выходят.
Но вы уже много лет живете в Москве, вы известный художник, нет ни Советского Союза, ни бедного детства…
Я — советский.
Но почему же? Уже столько лет нет советской Горловки, и вы совсем другой человек, не бедный мальчик, но все равно живете в том мире. Почему?
Вы хотите сказать, что я должен жить не так, как мне хочется?
Я спрашиваю, а не утверждаю, как вы должны жить.
А я вам отвечаю, как на самом деле происходит. У меня в Америке очень много работ, и меня не раз приглашали там работать. Но это не мое. А вот то, чем я занимаюсь, оно ведь само по себе существует, я пишу только то, что я хочу. Даже не хочу, оно как-то получается само собой. Я полгода живу в деревне, полгода здесь, уже 50 лет так. Вот я приезжаю в деревню, и что-то меня заставляет делать именно так, как получается. То есть у меня нет ни малейшего наступления на нервы, я совершенно раскованный. Я никому ничего не хочу доказать, я даже не выражаю себя, а как бы… Ну, я не могу без этого жить! Я у Господа прошу две вещи: возможность работать и не болеть. Ни о каких деньгах не думаю. Даже к этой выставке ровно отношусь. Я делаю то, что нисходит, то, что я люблю.
Сейчас вы можете себе это позволить, но давайте вернемся к началу вашей жизни как художника. Вы окончили Суриковский институт…
Нет, не только. Еще Училище памяти 1905 года.
После этого вы должны были работать. Как вы нашли себя, свой путь? Был ли конфликт между вашими внутренними движениями и официальными требованиями к искусству?
Не было конфликта, потому что, слава богу, у меня есть жена (я даже не женой ее называю, а другом, «подругом»), она никогда не требовала денег, а, наоборот, меня поддерживала. Такие случаи были в истории искусства. Когда я учился, конечно, были конфликты. Мой педагог в Суриковском матом на меня кричал: «Скажи, кто твой учитель!» А у меня учитель кто был? Матисс, Малевич, Шагал, Сезанн — это мое искусство. Ну и конечно, Раннее Возрождение, не Позднее, типа Джотто. То, что, в общем, острое. Меня всегда интересовало острое, непохожее, которое волнует тебя, корежит, борьба какая-то. Я не люблю Рафаэля — ну простите меня! Леонардо да Винчи не люблю. Потому что они очень правильные, а я вот внутри неправильный. Почему у меня красивых людей нет? Я их не то чтобы не люблю — они не мои.
Как в названии выставки — «Без любви нет счастья», да?
Но это же из массовой культуры взято. И тут же Торо (в листовке к выставке приведена цитата о любви из книги Гильермо дель Торо. — TANR), вот сейчас его фильм вышел, «Форма воды». Оказывается, на другом конце света живет человек, который мир видит так же, как я.
Искусствоведы относят вас то к семидесятникам, вспоминая Наталью Нестерову и Леонида Пурыгина, то к соц-арту, записывая в компанию Гриши Брускина и Леонида Сокова. А вы кем себя чувствуете?
Я с Гришей Брускиным дружил. Я вам скажу причину, почему у нас была дружба. Во-первых, у меня в работах было народное, массовая культура, и у него тоже, только еврейское. У него тоже базары, но из другого мира. Его тоже почти не выставляли, и это нас сближало. Гриша очень широким человеком оказался. Он ко мне приводил западных людей, которые что-то у меня покупали. Это редчайший случай среди художников, потому что художники очень ревнивые, очень.
Но они все-таки время от времени объединяются, чтобы пробить какую-то стену, выставляться.
Естественно, когда надо. У меня был очень узкий круг, потому что вообще я не тусовочный человек, я — подвальный. Это, очевидно, связано с моей родословной. У меня дед был шахтер, отец — шахтер, у меня мама была шахтер. И я в подвале живу и работаю 50 лет. Поэтому я очень не тусовочный. Но тусовка есть тусовка, и от нее никуда не уйдешь. Ну, ложь, обман — это мне никогда не нравилось. Но это не значит, что я заперся. Конечно, выходил. Например, на выставку того же Брускина и Светланы Богатырь. Орлов Борис, я с ним в контакте.
Вот расскажу вам. Первая выставка в 1984 году была на улице Вавилова. Туда оказалось очень тяжело попасть, и я за это долго-долго бился. А когда открывали, то я весь трясся.
От страха?
Нет, от волнения: повесят или не повесят? Потому что, когда чиновники Министерства культуры пришли, то половину работ сняли сразу, обнаженных — всех. Но самое поразительное — потом то, что они сняли, Русский музей тут же купил. Вроде власть одна, вроде чиновники одни... Я так Русскому музею благодарен, просто нет слов! Так вот, у меня одну работу с обнаженной оставили, но велели надеть ей трусы. Я за ночь переписал, но они все равно ее сняли, а сейчас она в Америке висит, в музее Нортона Доджа. И в общем, знаете, кураторы эти — тетки из Министерства культуры с сумками с колбасой (и эти тетки решали мою судьбу — мне было так стыдно), — в общем, они добились своего: у меня нервный срыв случился, и я четыре года не мог взять в руки даже карандаш, совсем не работал. Зато они хорошо поработали, как с тем же Высоцким, с тем же Любимовым. Были люди крепче, ну а я слабак оказался.
Почему слабак? Вы встали и пошли дальше, а были люди — совсем сломались, спились, перестали работать. Но теперь наступило время компенсации ваших прежних трудностей. Я думаю, что галеристы от вас ничего не требуют закрасить?
Галеристы отличаются качествами человеческими. Один — открытый, широкий, добрый, другой — чуть прижимистей. Но я никогда не был несвободен. Даже когда меня не выставляли, я же ведь не дергался, я писал, и все. Писал, писал, писал. А как бы свое отношение к окружающему миру я хочу высказать.