Сборник Александра Давыдова «Бумажный герой» — набор текстов в ныне совсем уже позабытом жанре «философских повестей».
Именно поэтому главный герой книги, переходящий из текста в текст, — «бумажный солдат», состоящий не из крови и плоти, но из букв и мыслей. «Философские повести» не предполагают внешнего сюжета, движение текста здесь определяется развитием размышлений на ту или иную тему. Подобно «пьесам для чтения», выдержанным в драматургической форме, но не предполагающим постановку в театре, «философские повести», жанр барочной и классицистической литературы, существуют лишь на бумаге, их невозможно экранизировать или инсценировать, все они — одно сплошное текстуальное усилие.
В духе книг XVII–XVIII веков «Бумажный герой», состоящий из шести повестей, выдержанных в разных дискурсах (переписка, травелог, научная фантастика, жизнеописание, монолог), более всего напоминает связку разрозненных бумаг, соединение которых под одной обложкой дает этим произведениям новое качество. Тем более что все они так или иначе продолжают или дополняют друг друга.
Там и зачин весьма барочный: в издательском предуведомлении Давыдов рассказывает историю найденного в разоренной дворянской усадьбе многотомного альманаха «Творчество душевнобольных», откуда публикатор извлекает набор странных текстов («повесть не повесть, трактат не трактат…»). Мол, я не я, и взятки гладки. Дело, впрочем, не в ответственности, которой важно бежать, но в иронической игре, уже даже не с читателем, но с самим собой, поскольку фиктивный автор философских текстов (А. К.) имеет гораздо большее отношение к Александру Давыдову, чем кажется на первый взгляд.
Хотя, конечно, все эти жанровые обозначения («дюжина писем неизвестного к неизвестному» или «хроника безумного путешествия», состоящего из «описаний» десяти дней плавания «на корабле») выглядят весьма условными. Точно так же французские просветители или же Мильтон со своими «бумажными пьесами» привлекали понятные читателю жанровые метки лишь для того, чтобы облегчить восприятие странных, межеумочных образований, требующих определенного терпения и навыка. Не случайно, обозначая повесть, давшую заглавие сборнику, как «научно-фантастическая», Давыдов (или же А. К.) ставит сноску: «Определение жанра принадлежит автору».
И переписка неизвестного с неизвестным — это не письма, но монолог, оставшийся безответным, и десять глав морского путешествия — никакой не травелог, но хроника странствий неприкаянной души. Особенности текстов «Бумажного героя» лучше всего рассмотреть на примере центральной повести сборника, получившей некоторую известность после публикации в альманахе «Новый метафизис», — «Сотворение шедевра, или Пьета Ронданини». Именно здесь, кстати, помещена единственная в книге иллюстрация — черно-белая репродукция последней, незаконченной скульптуры Микеланджело. Именно она, состоящая из двух фигур, матери и сына, как бы вырастающих друг из друга, становится для Давыдова символом вневременных метаморфоз бессмертного духа, скитающегося по эпохам и континентам.
«Сотворение шедевра» — еще один философический монолог безымянного автора, рассказывающий историю кризисного сознания. Он подпитывается горестями и несчастиями повседневной жизни, совершенно не зависящей от общественно-политических формаций и государственного устройства, являя образ обобщенного творческого духа, перемалывающего повседневность для того, чтобы из непонятного «сора» создать нечто прекрасное.
Впрочем, это не совсем монолог, так как рассказчик постоянно советуется с сопровождающим его ангелом (между прочим, самая первая книга Александра Давыдова 1997 года называется «Апокриф, или Сон про ангела»), странной бесплотной сущностью, позволяющей дистанцироваться от реальности и смотреть на окоем как бы со стороны.
«Я не спаситель, — кротко оправдывался обиженный ангел. — Если меня с чем сравнить, так скорей с тихим голосом твоей совести. Ты сложен, я прост, ты в миру, я в пространстве. Я чужестранец в мире твоих страстей…» Да, разумеется, страсти, эмоции и чувства — важнейший материал, глина, из которой художник способен сотворить всяческие вневременные сущности. При этом совершенно не важно, за мрамор он берется или за бумагу, возводятся ли рядом египетские пирамиды или башни Москва-Сити (и то и другое рассказчик наблюдает в «режиме реального времени», для того чтобы лишний раз подчеркнуть бессмертие творящего духа).
Однако причем здесь Микеланджело с его предсмертным творением, ныне хранящимся в замке Сфорца? «Сотворение шедевра» начинается с пропущенной первой главы, эпилогом прикрепленной к повести в самом конце. То есть читатель «Бумажного героя» начинает читать этот текст со второй главы, также минуя пропущенную 13-ю (формальные игры постоянно нарастают). Начало любого беллетристического текста призвано устанавливать правила, по которым автор играет с читателем.
В соответствии с приемами метареалистической эстетики, в которой Давыдов работает с самого начала творческого пути, уже на первых страницах читателя важно погрузить в состояние неопределенности. Ведь именно она уничтожает инерцию восприятия, заставляя работать «воспринимательскую машинку» на полную мощь. Именно неопределенность начинает возгонку суггестии, вещества, максимально питательного для всех участников философического диалога. К тому же перенос первой главы в конец до поры до времени помогает скрывать основную интригу текста, подводящую к тому, что автором монологов из «Сотворенного шедевра» оказывается Микеланджело, задумавший свое итоговое творение.
Ну или, возможно, не сам величайший скульптор всех времен и народов, но его идеальная проекция, существующая вне времени и пространства, хотя и подпитывающаяся материями, из которых они состоят. Микеланджело для Давыдова — это еще один «бумажный герой», позволяющий сформулировать общие закономерности творческого процесса, подбирающего каждую бытовую мелочь, возгорающегося от любой социальной или душевной смуты. Чем сложнее жизнь, тем безупречней творение, находящееся в диалектических отношениях с реальностью. Давыдов прибегает к работам Микеланджело, так как нуждается в фигуре абсолютного творца, на примере которого жизнь любого художника можно показать максимально выпукло.
В отличие от авторов «философских повестей» минувших веков, Александра Давыдова интересуют не философские доктрины, запечатанные в корсет жанра и высказываемые с помощью необязательного сюжета, но, как и положено современному художнику, каталогизация эмоций, порождающих «суть» — то, что всем нам кажется в бытие самым важным. Давыдову важна литература непрямого, рассеянного действия, из облачного состояния которой каждый извлекает свои собственные витамины.
«И вообще, в словах я старался быть осторожен, отбирал только те, которые не „литература“, то есть не уводят от сути, не навязывают свой дурной, а хоть бы и самый распрекрасный контекст. Что, спросишь, это за слова такие, да еще, что ль, потребуешь их прямо здесь назвать? Но кто ж доверит другому пусть и свое только личное заклинание? Сила заветных слов потеряется от их несакрального произнесенья. Как я их отыскиваю? На этот вопрос так и быть отвечу: беру слово и пробую на язык. Коль то шершавое, корявое, на вкус противное, его сразу выплевываю. Сладкое же всасываю в гортань. Чтобы сделаться достойным творчества, я сперва должен был научиться мыслить, как ангел — его золотыми прожилками вечного смысла, когда мысль не схема и не убогое словосочетание, а вроде песнопенья души…»