Форма этой книги горизонтальная, максимально вытянутая — как тот путь, что проделали деятели столичной культуры вглубь страны. У корешка каталог прошит и перевязан бечевкой, из-за чего начинает напоминать походный альбом, тетрадь для рисования или же дневник — самые интересные материалы, в него вошедшие, носят именно что прикладной, эскизный характер.
Большинство произведений, здесь опубликованных, сосредоточено в коллекции ИРРИ и крупнейших столичных музеев (от Русского, Третьяковки и ГМИИ до Бахрушинского и Музея кино), однако самые живые и интересные позаимствованы из частных собраний. В том числе и из коллекций наследников самих художников, вынужденно путешествовавших в Среднюю Азию и в Башкирию. Ибо в музеях оседает все законченное и отрефлексированное, а вот почеркушки на полях, заметки из дневников и дорожные зарисовки — материал архивный, в первую очередь коллекционерский, — тот самый «ворованный воздух», что позволяет зафиксировать «сырой материал» все еще неустоявшейся реальности, подкармливающей широкомасштабные замыслы, коим еще только предстоит претвориться.
Я имею в виду, во-первых, акварели Александра Лабаса из серии «Москва и Подмосковье в дни войны», зарисовки Нины Симонович-Ефимовой в метро и в госпиталях; во-вторых, самаркандские и ташкентские эскизы Роберта Фалька и все того же Александра Лабаса; в-третьих, первопубликацию выдержек из самаркандских и регистанских тетрадей Владимира Фаворского («Все произведения искусства есть, в конечном счете, произведения противоречия, борьбы, трагедии…»).
Вот что важно: возможно, таковы особенности цветоделения в этом конкретном издании, но если верить каталогу, то подавляющее большинство произведений, представленных на выставке «Искусство в эвакуации», темного, точно затемненного цвета. Краски тяжелы и непрозрачны, как если бы работа шла ночью или же в непогоду. Даже карандашные рисунки из тетрадей и альбомов со временем потемнели и потеряли изначальный белый свет. Как если бы все, что создавалось во время Великой Отечественной, делалось на оберточной бумаге. Ладно, когда гуаши и акварели изображают прифронтовые будни Москвы, но темнота и непрозрачность преследуют изображения, созданные на пронзительном среднеазиатском свету. В каталоге же масса ориентальных изображений: памятников исламской архитектуры, портретов местного населения, пейзажей, однако даже они словно бы подернуты траурной кисеей, покрыты пеплом и пылью.
Фаворский в дневниках: «В вещи Рембрандта „Святое семейство“ композиция такая, что это предвещает Голгофу, что в музыке можно назвать минором, напр. наша обстановка здесь в худжии уютна, но говорит она о войне…»
В статьях, открывающих разделы, посвященные эвакуации художников (а также музыкантов и кинематографистов — вплоть до мультипликаторов) в Среднюю Азию и в Башкирию, говорится о том, как столичные гости повышали уровень местного искусства, способствовали «небывалому подъему» культурной жизни. Война поставила жизнь как творцов, так и «обычных людей» в пограничную ситуацию максимально усложненного выживания, причем как бытового, так и духовного. Вся эта внутренняя напряженность льется со страниц каталога, показывающего, как тонкие люди, укорененные в столичной жизни, вынужденно осваивают новую, непривычную натуру, привыкают к сопутствующим обстоятельствам.
Тональность, заданная «шершавой, суконной» обложкой, пронизывает все искусство, все документы, представленные в альбоме. «Здесь в моде серый цвет, — обмолвился однажды Иосиф Бродский, — цвет времени и бревен». Каталог военной выставки сгущает этот серый до какой-то сложносочиненной мглы, с трудом распадающейся на оттенки. Только однажды мелькает просвет — в нескольких черно-белых гравюрах Владимира Фаворского, изображающих отдых стада под деревом, ишаков, везущих своих хозяев на базар, сам верблюжий базар или дорогу с торжища обратно. И хотя графические композиции тоже выполнены не на белой, но на серой бумаге, от всех прочих работ «Искусства в эвакуации» их отличает четкость отношения к миру, передаваемого с помощью весьма конкретной оппозиции черного и белого. Другие художники еще только ищут основательность для своих визуальных суждений, а Фаворский, сын и внук православных священников, известный своими «религиозно-философскими исканиями», уже вполне крепко стоит на ногах — и порукой ему неизбывная теоретическая и практическая мировоззренческая база, позволяющая отделять «свет» от «тьмы».
Из-за чего, между прочим, и выходит парадокс, удивляющий зрителя только в первое мгновение: вроде бы как, наоборот, это советская эпистема окрашена в «простые» цвета противопоставлений, тогда как наследнику Серебряного века более подходят полутона и оттенки, всяческие неоднозначности, но нет же, возникают порой такие пограничные ситуации, в которых нет ничего важнее однозначности и определенности суждений. Тем более если они выведены из идеологического репертуара, рассказывая уже не о быте даже, но о чужом бытие, окружающем странника.
Дневники Владимира Фаворского говорят, что такая позиция его была не просто осознанной, но демонстративно избранной из множества возможных: «Когда гравируешь — белое лезет из-под чёрного; Вы его прижимаете — оно живет… И вдруг лопнуло — белое перестает быть массой; и вот бьешься, бьешься, как оживить это белое. В гравюре если вводят третий цвет — это очень трудно; у Вас было богатство: белое и чёрное, множество градаций и оттенков. Все можно выразить белым и чёрным, и любой цвет и свет, и качество и тяжесть, и теплый и холодный, — а ввели еще цвет, кроме белого и чёрного, и стало очень трудно что-нибудь сделать…»