Легко представить себе читателя, который берется за какую-нибудь книгу просто так, от нечего делать, «чтобы не скучать в троллейбусе». Несколько сложнее вообразить писателя, взявшегося за перо с той же самой мотивацией. Вернее, как раз при полном ее отсутствии. Однако перед нами вроде бы именно этот случай. Нью-йоркский литератор и преподаватель философии Морган Мейс уже в предисловии к книге «Пьяный Силен» прямо сообщает, что все вышло едва ли не случайно и, можно сказать, от скуки. Пояснив, как и почему он оказался однажды в Антверпене (спойлер: сопровождал жену в длительной командировке), Мейс далее пишет: «Я вспомнил, что Антверпен помимо прочего — это город Питера Пауля Рубенса. От этой мысли я впал в раздражение, поскольку Рубенс мне был абсолютно не интересен. Я даже не испытывал к нему неприязни — мне было просто плевать. Моей следующей мыслью было: „Напишу-ка я книжку про Рубенса“».
Морган Мейс мог бы, конечно, и скрыть от нас свое легкомыслие, но тогда это была бы другая книга. Или, скорее, ее совсем бы не было. Потому что вступительное признание автора — это заявка на весь последующий формат. О чем он и спешит известить читателя: «Писать про Рубенса оказалось приятно, поскольку ограниченный объем интереса позволил мне сосредоточиться на выработке нового способа писать об искусстве — во всяком случае нового для меня». Мейс хотел сделать свой стиль «веселым и странным», и получилось ровно так. «Пьяный Силен» — веселая и странная книжка. Почти не биографическая и совершенно не научная, но отнюдь не безалаберная.
Вообще-то она даже не совсем про Рубенса, то есть не про него одного. Если явление теней отца и матери художника можно объяснить хотя бы родственной связью между ними троими, то внедрение Фридриха Ницше, превращенного волею автора в еще одного главного героя, иному читателю покажется не очень уместным. И напрасно покажется: Ницше вполне уместен, он на свой лад развивает дионисийскую тему, обозначенную в заглавии книги. «Пьяный Силен» — знаменитая картина Рубенса, и тот же персонаж, наставник и спутник Диониса, возникает у Ницше в его труде «Рождение трагедии из духа музыки». Художник и философ трактуют фигуру Силена отчасти сходно, но не одинаково; это одна из интриг, сплетенных Мейсом.
Еще на страницах его книги встречаются Агамемнон, Сократ, Тициан, Вильгельм Оранский, Рихард Вагнер — да много кто встречается! Однако здесь нет карнавального постмодернизма, как можно заподозрить. Мейс что-то домысливает, выдвигает гипотезы, сопрягает эпохи, но не фантазирует напропалую. Как-никак университетский профессор. Хотя от этой роли он увиливает что есть сил. Ироническая легкость, почти уличный сленг — те инструменты, с помощью которых он намеренно снижает пафос и избавляется от показной учености. Ему любопытно, что было на самом деле у всех у них на уме и на сердце: у древних греков, у фламандского живописца, у немецкого философа-имморалиста (Мейс называет Ницше «отбитым», но не перестает им интересоваться).
Подобное любопытство выводит автора на рассуждения об исторических судьбах Европы и даже о смысле жизни — в свете пресловутой «силеновой истины», возглашающей отсутствие такового смысла. Это во многом горькие рассуждения, несмотря на элементы фарса. К Рубенсу и его живописи Мейс периодически возвращается именно в таком контексте — чтобы рассказать, например, как «художник познаёт трещины в реальности» (так называется одна из финальных глав).
В том «новом способе писать об искусстве», который обещан в предисловии, есть что-то от манеры грустного клоуна. Ареной ему служит история цивилизации, а реквизитом — мифология, философия, живопись. Это, конечно, эссеистика, а не исследование, но эссеистика со сквозными сюжетами и общей канвой. При таком раскладе Рубенс у Моргана Мейса прежде всего прорицатель потаенных смыслов дионисийства. Только не безжалостный прорицатель, как Ницше, а сочувственный ко всем: и к богам, и к людям. И значит, лучше и больше понимающий.