Начало жизни будущего ваятеля таит в себе некоторую загадку. Сам Осип Цадкин (1890–1967) впоследствии, в том числе на страницах автобиографической книги, настаивал на том, что родился он в Смоленске, где и провел все детство — вплоть до отъезда в Великобританию в 15-летнем возрасте. Между тем десятилетия спустя архивисты обнаружили документы, из которых вытекало, что место его рождения — Витебск; там он будто бы и жил с родителями до переезда в Смоленск, и даже окончил Витебское городское четырехклассное училище. В числе его однокашников называют Мовшу Шагала, тоже получившего со временем мировую славу.
Эти архивные открытия не стыкуются с воспоминаниями Цадкина. Витебск он упоминает как город хоть ему и знакомый, но только по гостевым поездкам к родственникам. А свою первую встречу с Шагалом датирует 1908 годом: «Именно господин Пэн (известный в городе художник и педагог. — TANR) сказал мне, что молодой человек из местных по фамилии Шагал, учившийся живописи в Академии в Санкт-Петербурге, как раз в это время вернулся в Витебск». Цадкин, в свою очередь, возвратился на родину из Лондона — чтобы вскоре отправиться в Париж, уже безвозвратно. Ничто в описании короткого витебского визита Цадкина к Шагалу не содержит даже намека на их прежнее знакомство. «С Шагалом я снова встретился много позже, когда он после пребывания в Берлине перебрался в Париж», — пишет мемуарист. Ожидаешь, что рано или поздно Шагал все же займет какое-то заметное место в воспоминаниях Цадкина, но нет. А ведь очень долгое время оба вращались в одних и тех же парижских кругах, и даже вынужденным прибежищем в 1940-е годы для обоих стал Нью-Йорк.
Объяснения существовавшей между ними дистанции, равно как и запутанной коллизии с Витебском, в «Резце и молоте» отсутствуют. Можно лишь предположить, что Цадкину не нравилась «приватизация» этого города, предпринятая Шагалом. Сам же скульптор ностальгических тем и сюжетов в своих работах подчеркнуто избегал. Но не в мемуарах. Они были написаны (по-французски, конечно) в самый последний период его жизни, незадолго до кончины, и это обстоятельство явно сказалось на содержании.
Особую важность для автора приобрели те эпизоды, которые, запав когда-то глубоко в душу, начали всплывать на поверхность уже в преклонном возрасте. Не исключено, кстати, что роль катализатора тут сыграло как раз интенсивное писательское погружение в толщу собственной памяти. Так или иначе, на бумаге запечатлелись яркие, зачастую лирические картины из прошлого, почти миражи. Разумеется, среди них образы из детства: вот маленький мальчик, «не имея никаких конкретных планов», перерисовывает изображение казака из журнала «Нива»; вот он же из случайно обнаруженной ручейной глины ваяет, как умеет, свою первую скульптуру…
Но не только детские впечатления передаются с помощью таких флешбэков — есть тут и юношеские, и вполне зрелые. Возникает ощущение, что отрывочные, вроде бы незначительные, однако отчего-то врезавшиеся в память моменты для мемуариста гораздо значимее обстоятельной летописи.
Возможно, это стало следствием глубокого внутреннего одиночества, которое сопровождало Цадкина на протяжении жизни. Нет, он не был анахоретом и поддерживал довольно широкие связи в художественном мире, особенно после того, как получил известность. Тем не менее некоторая отстраненность от околопрофессиональной суеты была ему свойственна всегда. В первые парижские годы он буквально замыкался на собственном творческом процессе и даже умудрился, прожив пару лет в знаменитом «Улье», не завести дружеских отношений ни с кем из соседей. Правда, круг его общения все же не ограничивался псом по кличке Калюш. Цадкин полюбил атмосферу, царившую в двух богемных кафе — «Ротонде» и «Куполе»; именно там завязались почти все его знакомства, от Пикассо и Модильяни до Жакоба и Аполлинера.
Работы Осипа Цадкина 1910–1930-х годов со временем были признаны неотъемлемой частью феномена Парижской школы. Сам он такого своего статуса не отрицал, однако относился к нему двойственно. В частности, увлечение скульптурным кубизмом охарактеризовано в «Резце и молоте» как отражение его «растерянности». И вот уже вроде «угловатый кубистский мирок был отодвинут и оставлен позади», и даже следующая глава книги получила название «Свободен от кубизма» — но критическая самооценка не покидает мемуариста. «Те, кто писали в 1920 году, будто я „нашел себя“, сегодня вызывают у меня улыбку, — сообщает он почти полвека спустя. — Должен признаться, что я никогда не находил себя и что, вероятно, само состояние поиска вызывало во мне страсть, которая не покидала меня и должна ощущаться в каждом моем произведении из дерева или камня».
Поиск и страсть — главнее этого ничего для Цадкина нет. Именно потому, похоже, он совершенно не стремится интриговать читателя увлекательными подробностями общения с легендарными друзьями-коллегами, влиятельными арт-дилерами и знаменитыми коллекционерами. Все они присутствуют на страницах книги, но лишь в небольших, порой эпизодических ролях. Куда сильнее Цадкина занимают воспоминания о рабочих моментах и движениях собственной души. Откуда берется идея той или иной скульптуры? Как избавиться от посторонних влияний? Почему публике нередко нравятся те произведения, которые автор считает неудачными, и наоборот? Кто, наконец, он сам, Осип Цадкин: выдающийся скульптор или все тот же ремесленник, каким был в ранней юности?
«По сути, я всегда оставался столяром, который, вместо того чтобы делать столы или двери, вырезал изображения из дерева», — констатирует Цадкин. Хотя как раз в этом он видит важнейшее свое преимущество перед коллегами с академической выучкой: «Моя натура была и остается примитивистской, и разрабатываемая тема от этого только выигрывала».