«Хотел бы я, чтобы Вы были здесь. Ругательства сыпались на меня как град. Мне бы хотелось знать Ваше мнение о моих картинах, так как я оглох от этих криков», — писал Эдуард Мане своему другу, поэту Шарлю Бодлеру.
1865 год. Парижский салон. Критики в пух и прах разносят ту, за чье внимание сегодня сражаются все музеи мира, — Олимпию. Публика была тогда настолько агрессивна, что потребовалось приставить к картине двух стражей, чтобы уберечь ее от физических посягательств. Мало того что эта «современная Венера» весьма сомнительной нравственности претендовала, по замыслу автора, на то, чтобы явить собой переосмысленную образную и пластическую форму знаменитой величественной Венеры Урбинской Тициана, — именно эту холодную насмешливую женщину Эдуард Мане не побоялся представить публике как эталон любви и красоты.
Результатом стало дальнейшее 25-летнее заточение Олимпии в его собственной мастерской, пока в 1889 году она вновь не блеснула на выставке в Лувре, посвященной Французской революции. Но это, казалось, зарождающееся осознание подлинного места Олимпии вышло слишком зыбким. Публика не хотела принимать тот факт, что какая-то самоуверенная кокотка с именем, навевающим аналогии с одной из героинь Дамы с камелиями Александра Дюма-младшего, может иметь хоть что-то общее с Венерой Урбинской Тициана.
Исключением стал, разве что, один богатый американский коллекционер — его желание купить Олимпию поневоле сыграло роль опоры, позволившей перевернуть мир. Мир Эдуарда Мане и всего мирового искусства как минимум. Нет, в тот момент угроза потери Олимпии для Франции ничуть не озаботила ни общество, ни прессу, ни музейные институции. Такая перспектива взволновала только друзей самого Мане. Клод Моне, Джон Сарджент, Огюст Ренуар и еще целый круг сочувствующих приобрели Олимпию по подписке за 20 тыс. франков, возлагая большие надежды на действовавший в тот момент закон: он гласил, что любое произведение искусства, подаренное музею, должно быть выставлено на обозрение публики.
Но Лувр по-прежнему считал, что Олимпия для него недостаточно хороша — и следующие 16 лет работа прожила в Люксембургском музее. Только в 1907 году — почему-то под покровом ночи и почему-то на личном фиакре сторожа музея — картина переехала в Лувр и поселилась в Большом зале, напротив Большой одалиски Энгра. И лишь в 1947 году она заняла достойное место в контексте великой живописи XIX–XX веков.
«Чему ты удивляешься? Вспомни тех людей, которые тебе предшествовали», — успокаивали Мане и Шарль Бодлер, и Эмиль Золя, имея в виду не только художников, но и музыкантов, которым пришлось пройти подобный путь. Нам трудно поверить во все эти сложности, потому что когда мы сегодня приезжаем в Париж и нам хочется посмотреть нечто подлинное, волнующее и вызывающее сильные чувства, то, конечно, мы идем в Музей д’Орсе, чтобы увидеть Олимпию Эдуарда Мане.
Ожидание встречи с этой прекрасной невозмутимой красавицей никогда не оставляет нас равнодушными. Ощущение приближенности к тому времени и способности оценить шаги, которые большой художник делает навстречу нам — но не тем, кто живет сегодня, а тем, кто будет жить после нас, — это очень важное состояние и очень важная эмоция. И я рада, что в течение трех месяцев эти эмоции можно испытать в стенах ГМИИ им. А.С.Пушкина, куда приехала Олимпия, во второй раз в жизни покинув родной Париж.