О любви не говорят, но внимательный читатель эссеистики Аркадия Ипполитова, писателя, критика, куратора и хранителя итальянских гравюр в Государственном Эрмитаже, вспомнит, что вздохи украдкой о Якопо да Понтормо (1494–1557), одиноком флорентийском гении, с кого начинается история маньеризма, в ней нет-нет да и проскальзывали. И вот наконец тайный воздыхатель нашел изящный способ нарушить негласное искусствоведческое табу, написав о любви всей своей жизни. Не ученую кирпич-книгу со множеством иллюстраций, не поэму и не биографию, а пространные примечания — к биографии и дневнику. Однако жанр сухих наукообразных комментариев никак не дается автору этих фрагментов речи влюбленного.
Художник извне — это глава из Жизнеописаний Джорджо Вазари в старинном переводе гахновца Александра Габричевского, как выясняется, не всегда точном. Главу Художник изнутри составила Моя книга Понтормо в недавнем переводе Софьи Лурье. Художник извне — взгляд художника-маньериста следующего поколения, который отдает дань, не может не признавать заслуг, но все же недолюбливает своего героя, создавая романтический миф о замкнутом, нелюдимом, угрюмом одиночке, бесспорном таланте, но с придурью, — куда только, дескать, не падает искра божья. Ипполитов не устает сражаться с предвзятостью Вазари, доказывая, что меланхолия не грех, сложный характер извинителен для гения, а что касается вредного нрава, взбалмошности и причуд, то это пустые выдумки, мелкая месть придворного художника строптивому мастеру, по убеждениям республиканцу и чуть ли не поборнику христианского коммунизма — ирония постмодерниста-соглашателя по отношению к бунтовщику-модернисту. И глава Художник изнутри как будто бы работает на концепцию Вазари: дневниковые записи трех последних лет жизни Понтормо бесконечно далеки от романтических представлений о том, каким должен быть дневник художника. Понтормо не рассчитывал на публикацию «своей книги» — искусствоведу нечем в ней поживиться. Зато историк повседневности найдет богатый материал, касающийся тосканской кухни и рациона состоятельного флорентийца. Дневник скрупулезно фиксирует каждую из запомнившихся трапез, а иногда и удачное опорожнение желудка вслед за хорошим ужином. И этот трогающий до слез человеческий документ старости и одиночества, как и с блеском написанная биография Вазари, приобретают в устах комментатора живой, современный смысл. И мы уже не сомневаемся в том, что обнаженный красавец с ее обложки, протягивающий к нам руку, — это автопортрет художника. Хотя в каталогах Британского музея, где хранится рисунок, слово «автопортрет» взято в скобки и со знаком вопроса. Конечно, вот он, живой, и рука, в смелом ракурсе выброшенная вперед, пробивает слои времени.
Осовременено все. И сам текст Вазари, который так же неожиданно протягивает руку Альфреду де Мюссе, Оноре де Бальзаку, Эмилю Золя, Антону Чехову, Дмитрию Мережковскому, Райнеру Мария Рильке, Томасу Манну. И само время, время конца республики, установления диктатуры Медичи и угасания Ренессанса. В борьбе партий, придворных интригах, духовном борении Реформации и Контрреформации, очередном падении Рима под натиском германцев, метаниях интеллектуалов в поисках надежной политической и мировоззренческой опоры мы со смехом узнаем себя, стоящих пятой колонной иностранных агентов на руинах империи в ожидании варваров. Мы словно бы смотрим новый фильм прежнего Питера Гринуэя, где полное погружение в эпоху происходит таким парадоксальным образом, что это не мы уходим в прошлое, а прошлое приходит к нам, прорастая сквозь настоящее. И видим вызолоченного для триумфальной процессии мальчика, умирающего в страшных мучениях где-то на задворках праздника под безжалостную музыку Майкла Наймана. Фигура художника кажется нам до боли знакомой. Не в том смысле, что это вечная фигура художника: погруженного в себя мыслителя, ангела Меланхолии с гравюры мастера Альбрехта, смелого и одинокого авангардиста-революционера, провозвестника будущего. Но в том смысле, что перед нами интеллектуал-диссидент в растерянности на грани с отчаянием посреди реакции: золотой век прошел, надежды рассеялись как дым, прислуживаться тошно, но жить как-то надо. И сумерки свободы, сгущаясь, дарят зрению ослепительную ясность.