Восемь писем-медитаций о Рембрандте написала и послала 15 лет назад Ольга Седакова, выдающийся современный русский поэт. Адресованы письма были философу Владимиру Бибихину, а теперь они собраны в небольшой, но крайне важный сборник, который Издательство Ивана Лимбаха представит на книжной ярмарке Non/fiction. С любезного разрешения издательства TANR публикует фрагмент из третьего письма, вошедшего в книгу, в авторской редакции.
Рембрандт как будто родился старым. Старость — даже ветхость — глядит из лица его юной, по всем приметам, Саскии-Флоры. Ее свежие цветы немолоды. Мальчик Титус с белокурыми локонами давно и глубоко стар.
Все они — даже собака на офорте, лежащая спиной к зрителю, — давно уже не знают, кто подпояшет их и куда поведет. Они пережили самое глубокое поражение — и значит, они, если верить Рильке, окончательно выросли.
Sein Wachstum ist: der Tiefbesiegte Von immer Grosserem zu sein*.
Нет, они не выросли «в свой полный рост», как кто-нибудь скажет: они доросли до своих корней, или их корни доросли до какой-то общей глубины, до водоносного слоя, и все другое их больше не интересует. Что же касается роста — они согнулись, сгорбились и стали ниже ростом, как все в старости. Стоять прямо в пространстве Рембрандта очень трудно: трудно людям, деревьям, земле. Но это отдельный разговор**.
Они глядят на нас уже из нас — и, встретившись с их взглядом, наши глаза перестают видеть их, перестают видеть вообще, но, как ни странно, остаются при этом органом зрения: как это бывает с человеком, которого что-то увлекло прежде, чем он успел закрыть глаза.
Так, например, бывает с человеком, который рассказывает на людях свои сновидения — как мальчик Иосиф на офорте «Иосиф рассказывает свои сновидения» (1638). Или с тем, кто разъясняет другим видимый только ему смысл — как мальчик Христос на повторяющем эту композицию офорте «Христос с книжниками говорит о Законе» (1652). Глаза, может быть, еще видят что-то, как прежде, но это не важно: они видят не различая, взгляд ушел из них — взгляд ушел туда, куда, как говорит Данте, память наша за ним не может последовать. Так что по возвращении оказывается, что рассказать этому взгляду почти нечего: ни мыслей, ни чувств, ни образов. Но вернулся он другим, и это необратимо.
Живопись зрелого Рембрандта (не скажу того же о его графике) очень быстро становится невидимой — и невидимой целиком, не оставляя на зрительной поверхности ни черт лица, ни клочка от своих кружев, ни складки от своего бархата, ни теплых жемчужин, похожих на это все, собранное вместе и сведенное к своей праформе. К маленькой сфере, к неяркому световому шару. О шаре мы еще успеем подумать.
Как видимы по сравнению с Рембрандтом другие мастера: какой это по существу театр, зрелище, представление!
Как видимы, скажем, люди на картинах его учителя Ластмана. Посмотрите: вещи и фигуры расставлены в прямоугольном пространстве, на сцене с открытым занавесом. Нам их показывают.
Если мы в самом деле видим Рембрандта, нам нечего сказать о его «технике», «композиции», мы не перескажем его рассказа, не истолкуем его значений, если только прежде не отвернемся от него. В Рембрандте представление, зрелище европейской живописи кончается.
Он сам начинал с этого театра, с немых сцен в духе Караваджо, эффектно остановленных, — выроненный кинжал висит в воздухе, он еще не достиг земли («Ослепление Самсона»). Он писал эти возрожденческие занавеси перед евангельскими сценами, а если и не писал, мы и так понимаем, какой первый план отделяет нас от глубины сцены. Но что-то случилось. Нечто уничтожающе простое отменило театр: не перед кем представлять. Актеры (в том числе и актеры живописной драмы — цвета, очертания, распределение масс) говорят не сценическим, а своим голосом. Больше: своим последним голосом. Старому человеку не интересно «представлять», не интересно знать себя «выглядящим» так или иначе перед внешним взглядом. До этого он дорос. Что он скажет, очнувшись от своей задумчивости?
— Да, вот так оно и есть, — скажет он неизвестно кому, себе самому или так, вообще:
— Да, так все и есть. Да.
Это «да», почти бессмысленное «да» послесловия, подтверждения, не слово, собственно, а кивок согласия — единственное слово, которое можно услышать за тем, что изображает Рембрандт. Что это «оно», что это «все», которое подтверждает наклон головы и сложенные, как по долгой работе, руки? Бог весть.
Да и мы, пожалуй, знаем: только не вместе, а каждый про себя. Некоторых вещей мы не объясняем другим, а говорим: «Сам знаешь». Знаешь там, где ты остаешься наедине с собой, в своей дали. Вот и вернись туда. Вернись из нашего «общения». Такие происшествия передоверенного уединенного знания в обычном ходе жизни длятся мгновения. В Рембрандте они вытеснили время и встали на его место. Да, на место идущего времени.
Рембрандт предлагает нам не то чтобы общение, а каким-то необъяснимым образом разделенную уединенность.
Примечания
* Ибо рост его в том — чтобы быть все более глубоко побежденным все бóльшим величием (нем.).
** См. об этом мой этюд «Два наброска о греческой классике, авангарде и модерне» // The Prime Russian Magazine. № 1 (16), январь — февраль 2013. C. 31–35. См. также интернет-публикацию: http:// www.olgasedakova.com/Poetica/1132 (дата обращения: 19.07.16).