«Cтолетний горец встречает в горах своего друга:
— Помнишь, ты мне в семнадцатом году говорил о какой-то заварушке в Петрограде? Так чем же это все тогда кончилось?»
Анекдот советского времени
В экспозиционных вихрях, веющих в этом году по поводу 100-летия революции 1917 года, выставка в Новой Третьяковке «Некто 1917» походит на око тайфуна, то есть на то срединное место в бурной круговерти, где царят тишь и гладь. На всех других выставках, что проходили и проходят у нас и за рубежом, показывали и показывают то ангажированный революцией авангард, то документы, касающиеся вождя большевиков, то изображения февральских и октябрьских событий, написанные именно в тот роковой год буквально день за днем документалистом с палитрой Иваном Владимировым (его выставка прошла в Музее современной истории России). Ничего такого в Третьяковке нет. По ее виду может сложиться впечатление, что если в России и произошла революция, то была она не то что бархатной, а прямо-таки шелковой: никто никого не арестовывал, никто ни в кого не стрелял и никого не свергали (Николая II, как и революционных деятелей, за исключением вполне мирного Александра Керенского, на выставке нет — за вождями нужно подняться на третий этаж ГТГ, где одновременно открылась совсем небольшая выставка статуэток «Ветер революции. Скульптура 1918 — начала 1930-х годов»).
В принципе, такой просмотр, как в Третьяковской галерее, могло бы устроить и какое-нибудь Министерство просвещения еще того Временного правительства (если бы оно, конечно, осталось у власти). Кстати, оно бы уж точно не отказало себе в удовольствии выставить свиноподобного дезертира, отбирающего хлеб у малютки, — «Большевика», увиденного Ильей Репиным из безопасных «Пенатов» в 1918 году, и, конечно, афиши патриотического «Займа свободы» (кстати, неплохо дополняющие выставку).
В смысле панорамы тогдашнего искусства в Третьяковке есть все или почти все. Правда, как в большом семействе, где случаются размолвки и скандалы, домочадцы разведены по разным коридорам и покоям. Как бы в прихожей, а проще говоря, в аванзале, висит полотно Михаила Нестерова «На Руси» («Душа народа»), призывающее к размышлениям по поводу народа-богоискателя. Неподалеку дается и ответ — помятые, морщинистые и не слишком-то миролюбивые и дружелюбные физиономии крестьян из известного цикла Бориса Григорьева «Расея». Стилизованные, они все же гораздо правдивее тех, что в то же время писали, глядя через ренессансные окуляры, Зинаида Серебрякова и Кузьма Петров-Водкин.
По правому (а по какому же еще другому?) от входа коридору расположена «Россия, которую мы потеряли» со всеми конфетами и бараночками, а именно: самокишевской тройкой, кустодиевской разудалой купеческой свадьбой, якуловской афишей кафе «Питтореск», по-разному салонными портретами Максима Горького кисти Валентины Ходасевич, князя Феликса Юсупова-младшего руки Яна Рудницкого и портретом некой меценатки, написанной вполне реалистично, хотя и льстиво скандалистом Давидом Бурлюком. По левому коридору (что тоже понятно) — работы авангардистов, развешанные в два яруса — по правилу, установленному с недавних пор куратором выставки «До востребования» в Еврейском музее и центре толерантности Андреем Сарабьяновым. По большей части это все геометрия. Казимир Малевич здесь — краеугольный камень, разумеется. Но вот зачем для такой выставки выписывать из Тейт Модерн один из его супрематизмов — не очень понятно (ведь не выставка-монография). То же самое касается картины Марка Шагала «Еврейское кладбище», позаимствованной у Центра Помпиду (своих «шагалов», что ли, нет?). Она — самая главная в разделе, названном «Шагал и еврейский вопрос» и напоминающем гетто из-за глухой стены, отделяющей его от всей экспозиции (кстати, здесь оказались запертыми еще и Натан Альтман, и Иссахар-бер Рыбак). На общем аполитичном фоне этот «вопрос» выглядит слишком уж определенным социально-политическим жестом.
Все остальное — эдакое лирическое пейзажное и мастеровито натюрмортное — висит в стороне. Чащи и кущи, рощи и усадьбы, интерьеры и сервизы от Головина, Виноградова, Коровина, Кузнецова и прочих развешаны по периферии. Понятно: не в центре же им место! Да и упомянутые художники-эскаписты (к ним прибавим и Александра Бенуа, увлеченного тогда античными гризайлями) совсем не вслушивались в революцию (Константина Сомова с его «маркизами» вообще загнали на антресоли Третьяковки вместе с дивами на киноплакатах).
Практически все выставленное — мимо революции. Исключение — разве что кустодиевский «Большевик» 1918 года, парафраз одной из его работ 1905 года. Однако, как ни странно, кураторы экспозиции оказались не так уж и неправы: действительно, 1917 год (а именно к нему хронологически привязаны все или почти все экспонаты) был практически бесплодным в смысле отражения его трагических событий в искусстве. Может, и вправду верна та старая сентенция про пушки и музы? Художники в 1917-м занимались тем же, что и в 1915-м, и в 1916-м, не слишком понимая, что на самом деле произошло. Так ведь и курица, которой оттяпали голову топором, еще долго носится по двору. Осмысление 1917 года пришло позднее, когда в эмиграции вышли «Окаянные дни» Ивана Бунина и другая подобная мемуаристика. Также позднее появилась и мифология тех событий, одной из первых ласточек которой стал фильм Сергея Эйзенштейна «Октябрь». А одновременно с этим и потом ежегодно появлялось столько квадратных метров холста про октябрь 1917-го, что, наверное, только благодаря этому и существовала советская текстильная промышленность. Одним словом, революцию искусством не измерить, поскольку у искусства, настоящего искусства, свое измерение.
Новая Третьяковка (на Крымском Валу)
Некто 1917
До 14 января