Широко известна запись из дневников Франца Кафки, относящаяся к началу Первой мировой: «Германия объявила России войну. После обеда школа плавания». Рок уже запустил свои шестеренки, которые перемелют миллионы (70 млн человек будет мобилизовано, из них погибнет около 10 млн), но занавес еще не опустился — жизнь продолжается практически без театральных эффектов.
Вот и Красное колесо покатило в 1917-м не сразу. Вышедшие недавно дневники Константина Сомова начинаются в день октябрьского переворота. Павел Голубев, публикатор и расшифровщик сомовских тетрадей, объясняет свой замысел так: «Первый том записей Константина Андреевича я начал с 25 октября 1917-го — универсальной точки отсчета для любого события в истории России ХХ века. Мне было важно придать этой публикации законченную, эпическую форму, из-за чего наше издание начинается с события, которое в конечном счете привело к эмиграции художника, занимающей центральное место во втором томе его ежедневных записей».
Дело даже не в том, признавать ли революцию или нет (помните, у Владимира Маяковского в автобиографии 1928 года фразу, которой нас долбали в школе: «Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня (и для других москвичей-футуристов) не было. Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось»?), — для начала революцию нужно было заметить. Ведь никакого особенно массового хаоса тогда не случилось, и жизнь еще какое-то время продолжала течь в привычных рамках.
Солдаты, штурмующие кованые решетки Зимнего дворца, намертво въевшиеся в наши извилины, оказались гениальной придумкой Сергея Эйзенштейна. Фильм «Октябрь» снимался в 1927-м, вышел в 1928-м, так как режиссеру пришлось отредактировать свое кино (многие лидеры большевиков вроде Льва Троцкого или Владимира Антонова-Овсеенко уже тогда были вне канона, и история начала активно переписываться), а в 1933-м был положен на полку, где пролежал долгие годы. Маяковскому, кстати, он не понравился.
В реальности никаких решеток не было. Шла повседневная жизнь, разрушавшаяся на глазах, но не сразу. В записи от 25 октября 1917 года Сомов ничего не пишет о революционных событиях, но запись от 26 октября начинает фразой: «Сегодня победа большевиков. События», чтобы дальше, совсем как Кафка, перейти к более существенным эмоциям.
Такая же интонация пронизывает записи и последующих дней. Через день, 28 октября, Сомов вписывает в свой дневник общественное: «Междоусобная война. Большевики и т. д.», чтобы уже в следующей фразе скатиться к «прозе жизни»: «Днем у Остроградского среди слухов занимался безмятежным: отыскиванием названия для рисунков и виньеток». «Читал все утренние газеты: „Правду“, „Новую жизнь“, „Дело народа“. Гражданская война разгорается. Днем опять у Остроградского, пригласившего меня еще раз редактировать la liste des illustrations (список иллюстраций. — TANR)», — пишет Сомов 29 октября.
«1789 год: эмблематика разума», знаменитая книга Жана Старобинского, посвящена различию скоростей развития искусства и общественного момента. Точнее, тому, что культурные практики эпохи Великой Французской революции были не следствием государственного переворота, но ему предшествовали. Дух-то, он того — веет, где хочет и как хочет. «Вероятно, искусство в большей степени способно выразить состояние цивилизации, чем моменты резкого слома. Мы знаем это из более поздних примеров: революции не сразу создают художественный язык, соответствующий новому политическому строю. И еще долго сохраняются формы, унаследованные от прошлого, хотя и провозглашается падение старого мира…» Книга Старобинского как раз и посвящена разбалансированности процессов политики и культуры, не способных совпасть в развитии. Старобинский выбирает для описания год «водораздела в политической истории Европы». «Но был ли он рубежом и в жизни стилей?» — вопрошает исследователь. Собственно, вся его книга показывает, что не был, но питался заранее накопленными запасами.
Формально революционное искусство в Советской России начинается с ленинского «Плана монументальной пропаганды», законодательно закрепленного декретом «О памятниках республики». Большевистский ЦИК утвердил его 12 апреля 1918 года за подписями Владимира Ленина, Иосифа Сталина и Анатолия Луначарского. Декрет не только утверждал сроки и список объектов, необходимых для возведения в самое ближайшее время (осчастливлены были Москва и Петроград, а также Калуга, Киев, Клин, Минск, Омск, Саратов, Симбирск), но и требовал параллельного сноса памятников «проклятого самодержавия». Доступны списки памятников, возведенных по этой директиве, принятой в самое первое революционное полугодие (что говорит о значении, которое большевики придавали монументальной пропаганде); большинство из них строилось из недолговечных материалов и быстро разрушилось.
Нынешний год полон юбилейных экспозиций, приуроченных к 100-летию Октября, причем не только в нашей стране. Кажется, в этом движении отметились все крупнейшие музеи мира: годовщина революции в России — хороший повод показать знаменитый русский авангард, футуристов и конструктивистов, революционеров от искусства, а также их невольных, таких как Константин Сомов, попутчиков. Ровно с таким же рвением лучшие кураторы ойкумены в 2016-м отмечали 100-летие дадаизма, который, правда, породил гораздо меньше экспонатов для будущих выставок к круглым датам, из-за чего музейные блокбастеры себе могли позволить лишь самые богатые или состоятельные собрания. Так уж устроена культурная инфраструктура, что в 2018-м продвинутые музейщики сформируют каскад выставок, посвященных какой-то другой «эмблеме разума». Например, окончанию Первой мировой, о котором им тоже есть что рассказать. Но пока 2017-й не окончен, мы обречены на экспозиционные концепты, сформулированные нашим постиндустриальным временем, манипулирующим образом революционного искусства, сформированного гораздо позже. Деконструкцией мифологий, налипших на реальные события, интересуется гораздо меньше народа, чем зрителей у «Октября» Эйзенштейна, в котором революционеры, штурмующие Зимний дворец, карабкаются по несуществующей решетке.
Главная проблема заключается в том, что, как ни странно, подводить итоги переворота 100-летней давности пока рановато. В книге «Революции. Очень краткое введение» Джека А. Голдстоуна, недавно переведенной на русский язык, профессор публичной политики из Университета Джорджа Мейсона (издательская аннотация представляет его как одного из основоположников клиодинамики и ведущего специалиста по исторической макросоциологии и теории революций) объясняет, что самое сложное в изучении вооруженных восстаний — это определение их последствий. Касаясь российских дел, Голдстоун меланхолически замечает: «Подчас оценить результаты революции довольно трудно, поскольку непонятно, когда следует проводить оценку. Являются ли главным результатом русской революции 1917 года миллионы, погубленные сталинской коллективизацией 1930-х годов? Или же необходимо сосредоточить внимание на поразительном факте выживания Советского Союза после нападения нацистов и на превращении СССР к началу 1960-х годов в одну из двух мировых сверхдержав? Следует ли считать крах Советского Союза в 1989–1991 годах неизбежным результатом русской революции, которая произошла семьюдесятью двумя годами ранее, или же это результат неудачных решений, принятых Михаилом Горбачевым и другими советскими лидерами в 1980-х?»
Об этом, впрочем, официозные деятели культуры всегда знали и без помощи основоположников клиодинамики. Советский композитор Вано Мурадели, больше всех пострадавший из-за постановления ЦК ВКП (б) от 10 февраля 1948 года, когда его опера «Великая дружба» была признана формалистической ошибкой наряду с произведениями Сергея Прокофьева и Дмитрия Шостаковича, в 1967 году к 50-летию Великой Октябрьской социалистической революции сочинил песню на стихи Юрия Каменецкого, в которой они утверждали, что «есть у революции начало, нет у революции конца». Я почему-то вспомнил об этой песне, когда читал дневники Сомова. Ровно через год, осенью 1918-го, умирая от голода, Василий Розанов писал в «Апокалипсисе нашего времени»: Россия, его «Русь слиняла в два дня. Самое большое — в три».
По дневникам Сомова видно, как это происходило. Уже 29 октября 1917 года он замечает: «Обедаю у Анюты — прекрасный ростбиф — теперь редкость»; 30 октября запись начинается с описания погоды, а заканчивается расстрелом юнкеров — все это Сомов сопровождает пением. Жизнь продолжается, хотя ночью у него очень сильно болит сердце.
«Чудесный день. Солнце. Хочется выйти, но, по газете „Дело народа“, в городе везде стрельба. Кровавые события, избиения юнкеров и т. д. Не могу работать (встаю поздно). Пел русские романсы. Завтракал один, потом пел. Уничтожено до 200 юнкеров Владимирского училища на Петербургской стороне».
Игнорировать переворот и его следствия более невозможно. Школа плавания закрыта. Все ушли на фронт.
Красное колесо потребовало совсем других песен о главном. Поем до сих пор.