В своих воспоминаниях Эль Лисицкий с откровенностью свидетельствовал о том, как начинались карьеры его соотечественников в европейских столицах искусства в 1900–1910-е годы: «Мы, едва научившись держать в руках карандаши и кисти, тут же принялись анатомировать не только окружающий мир, но и самих себя…» Среди этих «мы» был и Хаим Сутин (1893–1943). Более бедного и несчастного художника, кажется, не знали никакие сквоты и общежития Европы. Исключение — парижский «Улей», который находится в тупике Данцига на Монпарнасе.
То, что Сутин — откровенный misérable, было понятно не только из того, что с денежными знаками он был знаком практически понаслышке (какие-то гроши ему дал на дорогу в Париж врач-меценат из Вильно), — это было ясно и по его неряшливому, клошарному виду (даже его земляки Кремень, Кикоин, не говоря уже о Шагале, выглядели вполне прилично). По этой причине жены его друзей-художников гнали дурно пахнувшего и нечесаного неряху с порога. А он, не от мира сего, этого и не понимал, как не понимал не только правил общежития, но и разницы между русским и французским языками, которыми он так до конца и не овладел. Но при этом, как свидетельствовали его друзья, он неплохо знал французскую литературу. Сутин начинал учиться в знаменитой рисовальной школе Ивана Трутнева в Вильно (из нее вышли достаточно известные Иван Владимиров, Людомир Слендзинский и многие другие мастера), но мы не знаем ни одного его рисунка. Наброски-каракули он тут же рвал. Он не был рисовальщиком, как его друг Амедео Модильяни. Можно догадаться почему. Рисунок требует какой-никакой дисциплины, а ее Сутин избегал панически (кстати, вообще паника и душевный раздрай были его образом и способом жизни). Он писал спонтанно, сразу. «Абсолютно дикий человек», по словам не только Ильи Эренбурга, но и многих других знакомых художника по Монпарнасу, Сутин тем не менее был завсегдатаем Лувра (а когда ненадолго разбогател благодаря оптовой покупке американского коллекционера Альберта Барнса, то стал на денек-другой ездить в Амстердам или в Лондон, чтобы посмотреть на своего любимого Рембрандта).
Наравне с постоянным натуральным голодом он испытывал голод культурный — потому-то и приехал в Париж, чтобы насытиться искусствами. Но следов музейной учебы (за исключением двух откровенных парафраз рембрандтовских «Разделанной бычьей туши» и «Купающейся женщины») в его вещах нет. Он не знал норм и приличий как в общественном поведении, так и в живописи, и писал так, по замечаниям некоторых его исследователей, как будто до него и живописи-то не существовало. Насколько он принадлежит к экспрессионизму, искусствоведы до сих пор не пришли к единому мнению.
Сутин, новый дикарь («с глазами затравленного зверя» — добавил бы Илья Эренбург), или новый Простодушный, если воспользоваться прозвищем героя повести Вольтера, казалось, явился в Париж с тем, чтобы раскрыть глаза своим современникам, свидетелям «безумных лет», успокоившимся после травм Первой мировой войны в лощеном ар-деко и неоклассицизмах разных изводов, на перспективу куда более трагических событий. Он же это провидение, вероятно, впитал через свои еврейские корни, через генетическое предчувствие грядущей катастрофы. Сутин это чувствовал кожей, а потому и не думал хоть сколько-нибудь обустраивать свой быт и строить какие-либо планы. Все, что он написал, — образы жертв пока не всем очевидной надвигающейся трагедии, будь то конкретные персонажи или автопортреты, безымянные хористы, служки, официанты, кондитеры, поварята, модели-проститутки или даже пиренейские и средиземноморские пейзажи. Все они, весь этот мир словно бы уже пропущен через монструозный перерабатывающий механизм.
Вспоминается пассаж из «Пикника на обочине» братьев Стругацких: «И в ту же секунду чудовищная „мясорубка“, подхватив его, скручивает, как хозяйки выкручивают белье…» Скручены или вывихнуты виды Кань-сюр-Мер и Сере, как бы отжат до остова трепещущий собор в Шартре. Прошли через беспощадный отжим и многие персонажи картин Сутина. Чаще всего они написаны на холстах вертикального формата, так же как туши и тушки освежеванных быков, баранов, фазанов, уток, кроликов, кур, зайцев и «виды» всякой другой живности, подвешенной на крюках, словно на дыбе в пыточной камере. Это отнюдь не гастрономические витрины, как у «малых голландцев», которым для полноценного показа мясного ассортимента нужна была горизонтальная раскладка. Глядя на сутинские «портреты» убоины, зритель должен ощущать то, как в этой плоти вывернуты суставы, как под собственной тяжестью проседают мышцы и истекает кровь.
Это не преддверие трапезы — это последствия пыток. Пыток и для зрителя, который должен чувствовать ужас и оторопь и одновременно восхищение от способностей самой разнузданной и талантливой живописи. Сутин сумел передать своей пластикой то, над воплощением чего уже в послевоенное время бился Фрэнсис Бэкон, — некий экзистенциальный крик или даже ор. Парижский потрошитель искусства, догадывался ли Сутин, к чему и как скоро приведут его пророчества? Впрочем, до лагеря смерти, который был ему заведомо уготован, художник не дожил.
Предчувствовал ли он, что его на последней стадии язвы в 1943 году тайно, в катафалке, привезут из провинции в Париж для подпольной операции, которая ему уже ничем не поможет? А кому дано предугадать?
ГМИИ им. А.С.Пушкина
Хаим сутин. ретроспектива
До 21 января 2018