Впервые я посетил Иерусалим в 1983 году с выставкой по приглашению Мартина Вейля, тогда директора Иерусалимского музея, и Сусанны Ландау, куратора. Впрочем, говорить об этом впечатлении как о первом не совсем правильно. Ведь я вырос на христианской иконографии, в частности католической, основы которой во многом опираются на иудаизм, и потому для меня приезд в этот город не был первым соприкосновением с ним.
Я даже сегодня помню потрясение, которое испытал, когда, стоя у окна в отеле «Царь Давид», справа увидел пустыню, а слева — Масличную гору. С тех пор это острое чувство не покидает меня. Это потрясение стало определять характер моей работы, мои мысли и чувства. Внезапно я оказался в самом центре глубоких напластований всемирной истории, насчитывающей 4 тыс. лет.
Я как будто попал на страницы романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», когда стук деревянных башмаков по дороге к Германтам тотчас же отозвался в памяти рассказчика эхом шагов по булыжной мостовой Сан- Марко в Венеции. В действительности между дорогой к Германтам и площадью Сан-Марко нет логической связи. Однако здесь возникает что-то вроде короткого замыкания пространства и времени. Нечто похожее я и ощущал, глядя на Масличную гору из окна отеля. В смешении таких разных мест время растворяется, теряя очертания реальности.
Я вырос в маленькой деревушке в Шварцвальде. За нашим домом была пологая гора, заросшая темнеющими соснами. Местное католическое население называло эту гору Масличной. Конечно, этот пейзаж не имел ничего общего с Масличной горой в Иерусалиме. Как и дорога к Германтам объективно не имела ничего общего с площадью Сан-Марко. Две Масличные горы не имели никакого сходства. Но в тот момент, когда я смотрел на Масличную гору в Иерусалиме, произошло волшебное смешение прошлого и настоящего. Потрясение, которое я испытал, соединив в своих воспоминаниях горы, остается со мной. Оно является источником неистощимой энергии для моей работы художника.
Прямым следствием этих переживаний оказался мой интерес к каббале, и особенно к загадочным мистическим иудаистским писаниям Исаака Лурии. Моему изучению этих текстов много способствовал Гершом Шолем, исследователь каббалы, родившийся в Германии, а также Мартин Вейль, который показал мне Иерусалим. Вместе мы провели незабываемый вечер пятницы в религиозном районе.
С тех пор мне хотелось создавать живопись таким образом, чтобы избежать изображения, — подобно тому, как в иудаизме невозможно и даже запрещено называть имя Бога. Веками люди взывают к имени Божьему, только чтобы услышать: «Я есмь то, что я есмь». Захватывающие дух и жестокие слова. Вот Эдмон Жабе, еврейский поэт, превосходно передает свои чувства: «Темнота Писания ничего не говорит о светлом пространстве внутри. Настоящее имя Бога упрятано, покрыто непроницаемой белизной, которую не расшифрует никакая черная рамка, не солгав».
Невозможность выразить в картинах то, что незримо, напоминает о другой невозможности — попытках устранить разрыв между двумя половинками одной культуры, немецкой и еврейской, после того как одни носители этой культуры погибли от рук других. Я же своим способом пытаюсь изменить это необратимое и бесчеловечное самокалечение, зная, что это тоже невозможно.
Когда в 1990 году я уже отправлялся жить во Францию и меня спросили, что я думаю об объединении Германии, я ответил, что оно совершенно необходимо, но, увы, невозможно.
Что такое история? Объективной истории не существует. Она полностью субъективна. Все в руках художника, как бытие в руках Господа. И в первую очередь этому нужно придать форму. Что же делает художник? Он изображает сочленения. Он связывает невидимые нити между вещами. Он окунается в историю, будь то история человечества, геологическая история земли или начало и конец Вселенной. Искусство не приносит осязаемой пользы науке или политике. Тем не менее без искусства все — ничто. Пусть мы слепы к работе художника и глухи к стихам поэта, мы все равно знаем: если все погибнет, искусство выстоит. Оно останется безмолвным началом всех начал. История говорит с художником. Она изменяет его мышление и постоянно облекает его в разные неожиданные образы. И здесь интересно не содержание, а дорога, выбранная художником.
Переходные моменты: как события человеческой жизни накладываются друг на друга, как они взаимодействуют между собой химически и алхимически, формируя палимпсесты, листы которых постоянно смещаются, подобно тектоническим слоям земли.
Так, глядя на стога на картинах Клода Моне, замечаешь, что они изображены не как отдельные объекты, а, скорее, как обрамление пространства между картинами, если вы смотрите на них, висящих в ряд. Глаз следует от картины к картине. И это пустое пространство, эти интервалы заставляют нас думать. Такой опыт напоминает космическую пустоту во Вселенной, бесконечную, непостижимую, неподдающуюся воплощению любым обычным способом.
Я был воспитан на христианской символике, поэтому Небесный Иерусалим всегда имел для меня особый смысл. Это фантастические пространства образов, вдохновение, мираж, утопия и «еще не бытие» в понимании немецкого философа Эрнеста Блоха. Небесный Иерусалим способен глубоко воодушевлять, как вы можете видеть из названий моих картин: «Воды Евфрата расступаются, давая дорогу врагам Израилевым», «Гильгамеш», «Лилит», «У Красного моря», «Мелхиседек», «Каин и Авель», «Ниневия», «Урук», а также картины с пирамидами, покрытые письменами: «Твой век, мой век и век Мира» (1997). Я десятилетиями использовал эти названия в своей работе, и все они исходили от Небесного Иерусалима.
Здесь, в Израиле, на Святой земле, в самом сердце знаменитого «Плодородного полумесяца», человечество впервые начало вести оседлый образ жизни. На этой земле было множество империй, деспотий и царств: здесь были ассирийцы, хетты, парфяне, хатты, вавилоняне, халдеи, арамейцы, Селевкиды, бактрийцы, саки, иранцы периода Ахеменидов, а затем и Сасанидов.
Действительно, именно здесь я хотел бы иметь свою мастерскую — на этой земле, где «избранный народ» перемещался в истории: от Ура в Месопотамии, земли двух рек, пересекая земли «Плодородного полумесяца», Палестину, спасаясь в Египте и возвращаясь в Ханаан.
Когда я смотрю на Израиль, зажатый между морем и неприятельскими государствами, словно крепко перевязанный тонкой нитью, которая может порваться и разделить эту страну, я думаю о Самсоне. Ему была дана несметная сила и трепетная, ранимая душа.
Во время подготовки этой выставки случилась курьезная история с моей работой «Самсон» (2011), которую вы сможете увидеть в экспозиции. История Самсона — это известный сюжет, существовавший в искусстве, и в нем много противоречий. В этом смысле Ветхий Завет также можно считать произведением искусства: это поэма, которая оказывается переходным трансцендентным пространством между историей, реконструированной археологами, и Ветхим Заветом как таковым со множеством его интерпретаций. Например, городов, покоренных царем Давидом согласно Ветхому Завету, не существовало в те времена, когда, предположительно, он покорил их. В Ветхий Завет заложен собственный замысел, который выходит за рамки своих основ.
Мы не должны воспринимать или толковать эту мифологию как свод правил. Моя живопись не является поучением, она не дает советов и не претендует на это. И я не могу предложить дорожную карту своему соотечественнику Йошке Фишеру, бывшему министру иностранных дел Германии.
Я приведу любопытную цитату из Гераклита, который говорил: «Даже тот, кто спит, влияет на все, что происходит в космосе». Это можно интерпретировать как то, что объект существует везде и повсеместно отвечает за все в мистическом смысле. Легендарный режиссер Ингмар Бергман однажды сказал: «Мы все несем в себе Бога; все, что происходит, являет собой некую модель; иногда мы можем видеть ее, особенно в момент смерти».
Произведение искусства, бесспорно, оказывает влияние на мир, но оно не является руководством для повседневной жизни. Я не могу давать советы, не могу помогать. Так все-таки, что же я могу?
Я могу наблюдать и вместе с Анаксагором могу сказать: «Мы пришли на землю, чтобы наблюдать». И только наблюдая, я могу пробурить породу истории, истории человечества, геологическую и космическую, — только наблюдая. Этот процесс дает мне руду, которую я могу анализировать и изучать.
И что же я делаю, когда изучаю эту руду? Я вижу, что вещи оказываются совсем не тем, чем казались. Я вижу, что когда-то Восток и Запад были мультикультурными. Хорошим примером может служить Испания. Около пяти веков, вплоть до XV века, многие общины жили в согласии, пока Изабелла не изгнала всех, кроме католиков.
Наши знания греческой философии: Аристотеля, досократиков, Платона и других — пришли к нам в арабских транскрипциях. Поэтому я построил в Музее Тель-Авива два дома. Один представляет «шевират ха-келим» — это прекрасный мистический образ разбитых сосудов, который, возможно даже не зная о нем, до сих воспроизводят немцы в своих свадебных ритуалах, когда разбивают тарелки. Второй дом посвящен Гете, который в своем «Западно-восточном диване» открыл для нас поэзию Востока. Здесь арабскую культуру символизируют тюльпаны.
То, что было разделено, может снова соединиться, но это не будет воссоединением, а чем-то, что пока нельзя определить. В любом случае не в форме эсхатологии с преимущественным влиянием христианства. Новый Завет показывает прямой восходящий путь. Я вижу, скорее, круговое движение, потому что у истории нет ни конца, ни Судного дня, как верили христиане и коммунисты. Не будет и «тиккун», хотя мы не можем жить без идеи. Песни должны быть спеты, чего бы ни делал человеческий род.