Самый известный коллекционер русского искусства конца XIX — начала ХХ века, банкир и меценат, участник разнообразных попечительских советов (в частности, попечительского совета ГМИИ им. А.С.Пушкина), Петр Авен рассказал TANR об истории своего собрания, о последних приобретениях, о действительных и альтернативных планах развития коллекции — а еще о своих воззрениях на культурную политику.
Хотел бы начать с животрепещущего. Сейчас все возьмутся обсуждать государственные инициативы в культурной политике — у вас как у человека публичного, общественного, в подобных суждениях откровенного, хочу спросить, что вы об этом думаете.
Когда я слышу слова «культурная политика» или, что еще хуже, «промышленная политика», моя рука тянется к пистолету. Что такое культурная политика? Это что, квоты на иностранное кино? Поощрение одних художников более других? Московские театры стоят бюджету города, если я правильно помню, 10 млрд руб. в год: полторы-две сотни бессмысленных театров, куда ходит полтора инвалида, — это, что ли, культурная политика? Я мало верю в государство, в возможности государственного регулирования в экономике, я либеральный экономист — то же для меня верно и в отношении культуры. Все выдающиеся музеи созданы частными лицами. Все выдающиеся премии придумали частные лица. Я познакомился с Рональдом Лаудером в тот день, когда его избрали председателем совета МоМА. Он в этом музее, как считается, сделал революцию — стало модно давать деньги музею. Только частные деньги могут что-то серьезное сделать; и если уж говорить о роли государства, с его стороны нужно поощрение этой частной жизни во всех ее формах. Дайте людям свободу и не мешайте — вот и вся политика.
Ваша инициатива, Фонд Наталии Гончаровой и Михаила Ларионова — как с этим сейчас обстоят дела?
Фонд зарегистрирован; мы пытаемся сделать его в определенной степени аналогично Комитету Шагала — с теми же задачами: изучение наследия и организация экспертизы.
Экспертиза у нас обычно представляется делом совершенно закрытым, доступным только посвященным, — какая-то загадка, завернутая в тайну.
На самом деле никакой загадки. Даже человек, который просто много лет собирает, скажем, свою любимую Гончарову, начинает видеть, подделка перед ним или нет. В какой-то момент мне уже никто не врал. А вообще-то я очень редко, практически никогда уже к экспертам не обращаюсь. Советуюсь главным образом по поводу цен: нужно очень серьезно заниматься рынком, чтобы понимать справедливость той или иной цены. Что же касается вопросов подлинности, то для основной массы художников, которых я собираю, мне экспертиза не нужна. Есть, конечно, художники, по которым нужна. Например, у меня нет фундаментального Сарьяна, и поэтому я был близок к тому, чтобы однажды купить фальшивого Сарьяна, просто потому что я Сарьяна плохо знаю, у меня его перед глазами нет. К счастью, не получилось. Есть люди, которым я безусловно доверяю. Наталья Адаскина: никаких вопросов к профессиональной репутации. Или составлявшие альбом-каталог моей коллекции Алла Луканова и Наталья Автономова — безусловно честные люди. Во всем, что касается графики, я абсолютно доверяю Елене Михайловне Жуковой. Другое дело, что человек может ошибаться, есть качественные подделки, особенно в графике, это очень трудно технологически определить. Среди коллекционеров все знают, кому можно верить, кому нельзя, чьи подписи что-либо значат, а чьи не значат ничего. Причем есть люди просто малопрофессиональные, а есть сознательно идущие на то, чтобы подписывать подделки, и я сам называл их публично; все боятся это делать почему-то, хотя имена таких экспертов всем известны.
В вашем случае это какое-то требование справедливости или обида коллекционера?
Как всегда, тут комплекс причин, но, безусловно, требование справедливости — один из самых побуждающих факторов вообще в жизнедеятельности. Далее, конечно, защита собственных интересов, ибо на кону довольно большие деньги; ну и долг перед художниками — защита их имени.
Много вас «нагревали»?
Нет. Я купил две фальшивые картины за все время, и они висят как памятник моей собственной глупости у меня на даче. Одна из них была с экспертизой от небезызвестной Светланы Джафаровой (картина причем побывала на выставке «Москва — Берлин» — якобы это Альтман), а вторым был фальшивый Петров-Водкин с экспертизой из Третьяковки.
Каталог вашей коллекции вышел в 2008 году. Как изменилось собрание за эти годы?
Коллекция выросла процентов на 20. Мои возможности выросли, и я стал покупать то, что раньше мне было трудно купить. Купил за эти годы фундаментального Кандинского, и не одного; купил Шагала. Вы публиковали список самых дорогих покупок, там Кандинский мой и «Акробаты» Шагала — это тоже я купил, вы не знали? («Эскиз к импровизации № 8» был куплен за $23 млн, «Три акробата» — за $13 млн, оба на Christie’s. — ТАNR.) Я думал, все знают. «Акробаты» — совершенно потрясающего качества вещь, такого Шагала на рынке не было, возможно, последние десятилетия. Купил хорошего Явленского. Потом последний семейный портрет Кончаловского ко мне ушел — это вы слышали, наверное.
Подозревал.
Конечно, ко мне. И выдающегося Фалька, «Портрет Якова Каган-Шабшая», купили мы пополам с Вячеславом Кантором.
Я так примерно и думал. Правда, думал, вы поделите: Фальк — Кантору, а Кончаловский — вам.
Нет, мы купили вдвоем, а в дальнейшем будем как-то делить, но пока договорились, что Фальк, условно, будет полгода у меня висеть, полгода у него.
Та единственная картина, о которой вы сожалеете в предисловии к каталогу, — это Серов, который теперь у Кантора?
Да, «Похищение Европы», после чего мы решили со Славой этот опыт больше не повторять и не гоняться друг за другом. Я Славу знаю с 17 лет; понятно было, что за Фалька будем биться мы вдвоем, поэтому купили мы его вдвоем. А с Серовым — да, я очень жалею; это, конечно, фундаментальная вещь.
У вас собран практически весь алфавит. Кого там нет и в ком вы в принципе не заинтересованы?
Например, в Рерихе: репутация агента НКВД, честно говоря, отбила желание покупать его работы. Хотя у меня есть два Рериха, среди них — «Взятие Казани», доставшееся из семьи Щусева, — это просто выдающаяся вещь, и я не мог устоять. Но в общем это не мой художник. Тем более, знаю нескольких почитателей Рериха, один из которых Леонид Федун — зачем мне им мешать? Еще Бродский мне не симпатичен: много рисовал большевистских лидеров. У меня есть его портрет работы Кустодиева, но самого Бродского я никогда не покупал, сознательно, что-то меня останавливало. Да мне вообще не нравится салонность, красивость…
Зато Зарубин у вас есть.
Случайно купленный и висящий в комнате моей покойной тещи. Для дома можно покупать самые разные вещи, в том числе такие, что нравятся только тебе, но, если пытаться создавать музейного качества коллекцию, уходить в имена второго-третьего ряда не очень правильно.
Малевич?
Нет Малевича. Он мне вообще толком не попадался. В свое время я упустил несколько вещей из коллекции Чудновских, там была «Цветочница» — вот ее я и не купил (надеюсь, еще попадется, она теперь в Москве в частном собрании), а больше и шансов не было. Серьезного Малевича я бы, конечно, купил. И может, еще куплю.
Как в общем развивалась коллекция последние годы?
Я думал развивать коллекцию в сторону советской живописи; была идея собрать международную коллекцию, опять же появились ресурсы, — коллекцию тоталитарного искусства: советского, немецкого и итальянского. Но эта идея оказалась утопической: потому что все немецкое оказалось не очень интересным; итальянское, конечно, здорово, и реально собрать; но вот советское все в музеях. Собрать по-настоящему ценную коллекцию довоенного советского искусства невозможно. Я купил Дейнеку, много очень хорошего Пименова, есть выдающийся Лебедев — и все. Если моя коллекция Гончаровой вполне сопоставима с музейными, просто потому что я покупал то, что нашим музеям не досталось, покупал на Западе, то тут это была бы напрасная попытка. Скажем, такую коллекцию нельзя собрать без Самохвалова, а Самохвалов первоклассный весь в музеях, его вообще нет на руках. Петров-Водкин — то же самое. Вот тут хорошего раннего Петрова-Водкина вы видите, еще у меня есть выдающаяся графика, — но, когда приходишь в Русский музей, конечно, понимаешь, что с тамошним Петровым-Водкиным тягаться уже невозможно. Получится, ты собираешь коллекцию заведомо второго ряда, — не стоит и начинать.
Когда мы говорили с Кантором, у него нашлась следующая формулировка своего коллекционерского кредо: я придумал себе такой вид спорта, как коллекционирование определенных художников, где я могу выйти победителем.
Это верно и в любом другом деле. Кантор, как и я, бизнесом занимается, а там это очень важно — ставить себе амбициозные цели. Это, кстати, я пытаюсь объяснить Пушкинскому музею как член попечительского совета: надо чем-то отличаться от других, в чем-то быть лучшим, делать то, что другие сделать не могут. Мои Кандинский, Шагал и Ларионов делают коллекцию особенной; если бы их не было — ну что, было бы какое-то жидкое повторение Третьяковки. Но мне очень повезло, что я купил коллекцию Алека и Ги Вильденштайнов в свое время, где были перворазрядные вещи Ларионова и Гончаровой. Думаю, всего три-четыре вещи еще есть на Западе на руках того же класса, что у меня. У меня абсолютно первоклассный Кончаловский из семьи; ну а такого фигуративного Кандинского, что я купил на Sotheby’s, того же качества, мне кажется, на руках больше вообще нет, только в музеях. Без уникальных вещей коллекция становится провинциальной и неинтересной, поэтому надо для себя обозначить определенный сегмент. Да, это соревнование и в каком-то смысле удовлетворение своего тщеславия — безусловно, все коллекционеры тщеславны. Когда Кантору как-то за обедом сообщили, что у него коллекция, конечно, хорошая, но слабее моей, он просто бросил тарелку, вилку и ушел. Эта история, понятно, не столько про Кантора, сколько вообще про коллекционеров, потому что все очень ревнивы и очень тщеславны. Это слабость, но это правда.
А вы охотитесь за вещами, выжидаете? Подолгу?
Ну, вот коллекция Вильденштайнов — это был долгий процесс. Почему я потерял «Похищение Европы»? Потому что слишком долго думал, жадничал. Когда на меня первый раз вышли с коллекцией Вильденштайнов, она стоила вдвое дешевле, чем я ее потом купил. Но я уже был богаче.
В предисловии к каталогу 2008 года вы так примерно описывали начало собственного коллекционирования: появилась идея, а дальше вы словно галочки расставляли в нужных клеточках.
Стремление все упорядочить, все систематизировать — это, как я где-то писал, глубокая человеческая потребность. Тогда как описать идею коллекции сейчас? Обычно говорят: Авен собирает искусство Серебряного века — так правильно? Это по-прежнему искусство Серебряного века, искусство России до катастрофы, Октябрьского переворота, и сразу после. Притом что я собираю все-таки очень разные вещи, модерн и «Бубновый валет» — совсем разные миры. Не могу сказать, будто мне Ларионов намного ближе, скажем, чем Серов или Коровин, — ближе, но не настолько, чтобы я собирал одного Ларионова. Меня интересовала эпоха в целом.
Но эпоха — это и, например, мебель.
Верно. Мы всё о живописи, но у меня ведь и еще коллекции есть. На даче в Барвихе у меня большая коллекция майолики Врубеля — больше, чем в Третьяковке и Русском музее. Возможно, не меньше, чем в Абрамцеве. Эту коллекцию я никогда толком не экспонировал, хотя, думаю, ее художественная ценность повыше будет, чем даже у коллекции живописи. Мало кто знает, что майолика Врубеля стояла в кабинете Климта. Согласитесь, редкий случай, когда русский художник оказывал такое стилеобразующее влияние. Что еще у меня есть такого, совсем большого, — это коллекция советского фарфора. Начиналась она как увлечение моей жены, но дальше стал заниматься этим делом я. Если в советской живописи собрать музейную коллекцию невозможно, то в фарфоре можно. У меня огромная коллекция советского фарфора. Думаю, она как минимум сравнима с Эрмитажем и с собранием петербургского ЛФЗ; каталог этой коллекции появится в ближайшие два-три месяца, три во‑о-от таких тома. Коллекция находится в Лондоне, потому что большинство вещей я покупал на Западе. Например, купил одну большую коллекцию в Чикаго. Фарфор у меня новая страсть — и в смысле соревнования, возможно, более продуктивная, потому что уже сейчас не с кем соревноваться просто. Это абсолютно неизвестный на Западе феномен, чрезвычайно интересный и, главное, совсем не провинциальный. Все-таки согласитесь — ну это же очевидно! — что почти вся российская живопись провинциальна, потому что вторична, а советский фарфор — уникальная вещь, так же как врубелевская майолика. И в этом смысле эти две коллекции поважнее будут собрания живописи.
И еще одна коллекция, которую мы сейчас собираем (совершенно случайно начали собирать, но мне безумно нравится), — это агитлак. Палех прежде всего, в меньшей степени Федоскино. Тоже совершенно неизвестная на Западе культура, очень оригинальная, выросшая из иконописи. Одну шкатулочку можно часами рассматривать, она феноменально сделана.
Вот это зарождение коллекционерской страсти — как это происходит? Как это было с фарфором?
Фарфор в Москве в 1990-е годы был одной из разновидностей подарка — фигурки Данько стоили по $3–5 тыс. Моей жене подарили одну, вторую, пятую, потом что-то она купила на Антикварном салоне… А у меня, к сожалению, такая болезнь, что, когда чего-то есть пять, хочется, чтобы было уже все. В Германии я как-то разом купил 15 вещей, стало их 30, а 30 вещей — это уже почти коллекция. Сейчас у меня 1,5 тыс. предметов, есть фантастически редкие — в общем, я собрал практически все, что хотел, не считая нескольких фигурок, которых у меня нет и которые рано или поздно у меня появятся — просто потому что я знаю, где они, веду переговоры. Я знаю хозяев питерской квартиры (да и все, кто этим занимается, знают), где стоит уникальная фигурка Ахматовой ЛФЗ, совершенно фантастическая. Но купить я ее не могу ни за какие деньги, хотя готов заплатить любые. Хозяйка не продает.
Но вы спрашивали о мебели. Для мебели место нужно. Я не могу представить себе, чтобы вещи в хранилище находились — нет, все должно стоять и висеть, поэтому мебель я не покупал. Хотя мне советская мебель ужасно нравится, и у меня были предложения купить кабинет директора Балтийского завода, и сам я, когда был министром, сидел в кабинете Николая Патоличева, где до этого сидел Микоян — и это, надо сказать, производит впечатление.
Коллекция начинает в какой-то момент предъявлять требования: уход за ней, презентация. Дорого все это обходится?
Это, конечно, головная боль, но я бы не преувеличивал. Ну да, я пугаюсь мысли, что где-нибудь что-нибудь загорится, но, что ж, загорится, значит, загорится. Сегодня моя помощница спрашивала — у меня еще скульптуры есть в Англии — спрашивала, не надо ли их страховать. Но со скульптурами, я думаю, ничего на улице не случится, стоят себе и стоят. Это не коллекция, просто мне всегда нравился ряд скульпторов, я хотел их купить — и купил. У меня, возможно, самый важный Генри Мур, «Фестиваль», Луиза Буржуа — двойной «Паук», замечательный Марино Марини. Но создавать коллекцию, именно большую коллекцию, трудно, нужно огромное пространство, а у меня просто несколько скульптур, которые мне очень нравятся. Когда мне что-то очень нравится и есть возможность, я, конечно, покупаю, не думая о коллекции. Я бы, наверное, и западную живопись покупал, которая мне очень нравится, но, так как ее вешать уже некуда, я не покупаю. Мне безумно нравится Кирхнер, например; я считаю, это наиболее близкий Ларионову художник. Кирхнера я бы обязательно хорошего купил, но мне его вешать некуда. Или ван Донген: я мог купить несколько выдающихся ван Донгенов, и, если бы было куда повесить, я бы купил. А скульптуру можно поставить во дворе, если место есть.
Поветрие среди отечественных коллекционеров переходить на западное искусство, стало быть, вас пока не коснулось?
Ну, знаете, все мы развиваемся. Когда я начинал, у меня не было денег. Я купил первую картину Павла Кузнецова за $5 тыс., натюрморт 1930-х годов (вообще я не покупаю вещи 1930-х годов, но эту оставил на память, потому что это первая картина, которую я купил в жизни). Когда все это начиналось, в 1994–1995 годах, я много чего не мог позволить себе, просто не представлял, во что это разовьется. Не купил пару вещей на Sotheby’s, которые надо было покупать, но тогда для меня покупать Кустодиева на Sotheby’s было дорого, да и цены там были выше, чем тут на рынке. Если бы я, конечно, знал, сколько у меня будет денег, я бы, возможно, стал собирать что-то другое. Потому что, хоть я и собрал коллекцию значительную, хорошую, это, конечно, провинциальная коллекция: русские художники — провинциальные художники, кроме очень небольшого ряда имен. Если бы я сейчас начинал, наверное, нашел бы другую идею. Собирал бы западное искусство: мне очень близки Шиле и Климт на самом деле. За эти годы, что я коллекционирую, я мог купить выдающегося Климта. Когда Лаудер собирался покупать «Портрет Адели Блох-Бауэр» Климта (и купил за $135 млн, что было самой дорогой картиной в мире. — ТАNR), он продавал часть своей коллекции, и предлагал мне в том числе фантастического Шиле, которого найти невозможно. Меня остановило только то, что это не мой профиль. Но, если начинать сейчас сначала, я бы, наверное, нашел бы какую-нибудь другую идею. Скорее всего, это была бы компаративная коллекция, русский модерн и югендстиль. Я бы придумал что-нибудь более интересное, чем просто собирать русскую живопись с начала «Мира искусства» и до конца «Бубнового валета». Но я был беднее и глупее.
Вы за чужими коллекциями следите — будь то в соревновательном смысле или просто так?
Сейчас все основные коллекционеры покупают современное искусство, а мне это не очень интересно, поэтому за нашими я особенно не слежу. Я дружу с Лаудером, и мне интересно, что он покупает; его сделки для меня были как уроки. Слава Кантор покупает — мне, конечно, интересно. Или вот на днях я разговаривал с Романом Абрамовичем, который рассказывал, как на Западе все друг к другу бегают хвастаются вещами. У меня дома в Англии бывает очень много людей, среди них директора музеев — приезжают, смотрят. Здесь, в Москве, тоже, кажется, все перебывали, но вот такой культуры показывать друг другу, обмениваться информацией, вообще такого коллекционного мира здесь нет, так как коллекций мало. На Западе в этом смысле, конечно, все намного богаче. Мы тут людей заманиваем в попечительский совет Пушкинского музея, чуть не силком тянем — а мне на днях рассказывал один хороший знакомый, Джон Браун, бывший глава BP, какая битва идет, чтобы попасть в board, совет Тейт. Люди годами в очереди стоят, да ведь не просто так стоят, а делают donations, пожертвования — кто больше и так далее. Это престижно, это интересно, это целая жизнь. Вообще вокруг коллекционирования на Западе жизнь очень интересная, чего у нас пока нет. Что-то такое складывается вокруг современного искусства, какая-то основательная тусовка, но современное искусство меня не очень занимает.
А ведь вы с его представителями должны быть неплохо знакомы.
Знаком, конечно. Ближайшим другом детства был Миша Рошаль — известная группа «Гнездо». Ближайшая подруга моей мамы — мать Алика Меламида, мы жили в соседних подъездах. Я их всех знал, ходил на их выставки. Когда Комар и Меламид уезжали из СССР, они оставили нам с Мишей свои картины, мы их продавали друзьям и знакомым — или просто раздавали и дарили.
Я вообще много кого в этом городе знаю. Мне 59 лет, и я тут всю жизнь прожил — конечно, знаешь всех: ту же Олю Свиблову или Марину Лошак, Шалва Бреус был свидетелем на моей свадьбе 30 лет назад. Однако же современное искусство, которое сейчас находится в центре жизни в Москве, — как-то я собирать не стал его, хотя у нас есть дом в Италии, где мы вешаем по одной работе современных художников, которые я считаю выдающимися. Там один выдающийся Семен Файбисович, мой хороший приятель Олег Кулик в одном экземпляре, Валерий Кошляков, Сергей Братков, скульптура Александра Косолапова стоит — но это не страсть, по большому счету, всерьез меня это не зацепило. Копаться в прошлом бывает намного интереснее, чем жить современностью.