Висторию отечественного искусства Юрий Злотников (1930–2016) вошел как создатель уникальной абстрактной живописи, скрестившей наработки авангарда с научно-технической эстетикой послевоенных лет. С середины 1950-х Юрий Савельевич работал над знаменитыми «сигнальными системами», писал экспрессивные абстракции, но не пренебрегал и тематической станковой картиной. С властями не конфликтовал, с художниками подполья был близок по духу, но к ним не примыкал, держась на расстоянии и от официального, и от неофициального искусства.
Значительная часть книги, подготовленной к изданию Надеждой Гутовой, скомпилирована из двух интервью главного героя: Дмитрию Спорову, руководителю проекта «Устная история», и культурологу Владимиру Глебкину. Эти беседы дополнены двумя другими интервью, которые давались художникам Дмитрию Гутову и Юрию Альберту, а также несколькими текстами самого Злотникова: письмом коллеге-нонконформисту Игорю Шелковскому, некрологами художникам Владимиру Слепяну и Олегу Прокофьеву. За кадром остались теоретические статьи и рецензии — они в сборник не вошли.
Юношеские воспоминания Злотникова пересыпаны восторженными интонациями, 1950-е годы он описывает как «удивительное время», насыщенное событиями и «жаждой познаний». Он предстает не «маленьким человеком», затравленным властью и коммунальным бытом, как у Ильи Кабакова, но и не борцом за свободу, как многие шестидесятники. Злотников с интересом открывает для себя новое искусство: сначала Андре Фужерона, чьи работы поступили в ГМИИ в 1954 году, через два года — Пабло Пикассо на его знаменитой московской выставке там же. Погружается в мир современной музыки на концертах Дмитрия Шостаковича и других композиторов. С теплотой вспоминает Владимира Фаворского, повлиявшего на многих нонконформистов, и сдержанно — Роберта Фалька («Кругом… острая социальная обстановка, а здесь… желание создать [замкнутый] микромир»).
Себя самого в советском искусстве Юрий Злотников видит одиночкой: единомышленниками, кроме рано уехавшего из СССР его близкого друга Владимира Слепяна, он не обзавелся. Всю жизнь переживал «ощущение особенности своей» и страдал от непонимания окружающих. Отдушину находил, преподавая в детской студии, где чувствовал, что по-настоящему счастлив. В увлечении наукой, разделяемом и другими коллегами, все же оставался художником: «[Слепян] предлагал… математическую формулу, и мы начинали обсуждать ее совершенно поэтически. <…> [Я] ходил на лекции по математической логике. Ничего не понимал, слушал, как музыку».
Устная история на страницах сборника, увы, оказывается неполной. Злотников не рассказывает об опыте проектирования, к которому, пусть и в теории, был причастен, и об участии в квартирных и прочих выставках — а они в его биографии были. От истории он переходит к собственным взглядам на искусство, «особости» русской культуры и прочему — с тривиальными рассуждениями об Иванове и Сурикове, Чехове и Толстом. Современность принимать отказывается, к технологиям относится со скепсисом, а художникам младших поколений — Комару и Меламиду, Виноградову и Дубосарскому, Кулику и Бренеру — раздает нелестные характеристики. За культурный горизонт советского интеллигента не выходит, но в рассуждениях и работах остается верен универсальной миссии своего искусства как «рентгена человеческой души» и «анализа человеческого существования». «То, что вы говорите, — это слова настоящего модерниста, что редко встречается в наше время», — подытоживает одну из бесед Альберт.
Книга симптоматична для отечественного книгоиздания по искусству. Она сводит воедино материал любопытный и ценный, но максимально соответствующий взгляду художника на самого себя. И даже статья искусствоведа Александра Раппапорта о Злотникове, приведенная в конце сборника, выбрана как наиболее полно, по мнению героя книги, отражающая понимание его работ. История российского искусства продолжает писаться и восприниматься со слов художников, в значительной мере завися от придуманных ими концепций. Которые, будем надеяться, еще ожидает вдумчивый историко-методологический анализ.