Микроисторическое исследование читается как роман. Автор не отрывает реальную жизнь художника от его устремлений и идеалов, а историческую личность видит в контексте бакстовской эго-легенды.
Сознательно помещая себя в эти «межбытийственные» пространства, историк именно там обнаруживает зону еврейской эмансипации, где и находится территория свободного творчества Бакста. Намерение «стать еврейским художником, то есть художником с еврейским стилем и еврейской тематикой», оборачивается синкретизмом взглядов и тончайшей риторикой. Еврейские мотивы и темы оказываются не целью, но условием серьезности творчества, необходимостью искусства как служения.
В случае Бакста (и, как теперь очевидно, не только его) русское еврейство рубежа XIX–XX веков есть презумпция интеллигентской ответственности. Вместе с автором мы следим за кругом знакомств и списком чтения главного героя, за витающими в воздухе ницшеанскими идеями и антисемитскими легендами, за семейной драмой и выпроваживанием мэтра из столицы. Из прошлого возникают бабушка Бакстер и дедушка Розенберг — и мы вдруг видим в хрестоматийном портрете еврея Уриэля Акосты образ отца художника, а в панно для дома Ротшильдов — пеликана-Авраама! Внимание к деталям рисунков и картин позволяет автору ухватить суть: сознательное скрещивание Бакстом древних традиций — Египта, Библии, христианства, «греческого монотеизма» — в поисках обещанного невыказуемого еврейства, «мечты о прекрасном человечестве в иудейском контексте».
Название книги отсылает к Джеймсу Джойсу, а содержание — к Марселю Прусту, который на страницах «В поисках утраченного времени» восхищается «гением Бакста». Жизнь и литература, правда и поэзия соприкасаются в этих странных романах. Подобно их героям, Бакст прячется за биографов, через которых настойчиво проговаривает суть своих исканий. Гуляя с Валентином Серовым по Афинам или с художественным критиком Бернардом Беренсоном по Флоренции, он прозревает в гуманизме и Возрождении настоящее искусство, ради которого молодому художнику только и стоит жить.